Лиля Брик. Жизнь и судьба
Шрифт:
Похоронная процессия растянулась на несколько километров мимо домов с приспущенными флагами. Делегации десятков заводов и фабрик неподвижно стояли вдоль всего пути. Двойной ряд пешей милиции и сотни конных милиционеров безуспешно пытались сдержать натиск толпы, на которую не действовали даже предупредительные выстрелы в воздух. Подобного траурного многолюдья — в похоронах участвовало около ста тысяч человек — Москва еще не видела. «Если бы Маяковский знал, — размышлял много позже один из его современников, — что его так любят, не застрелился бы...» Гроб везли на грузовике, за руль которого сел Михаил Кольцов, вскоре он передал его шоферу, а сам пошел пешком, вместе со всеми. Так же поступили и Лиля с Осипом, выйдя из своего «рено», на котором сначала тронулись в скорбный путь вслед за грузовиком.
Несколько дней спустя Лиля писала Эльзе в Париж: «Если б я или Ося были в Москве, Володя был бы жив. <...> Я проклинаю нашу поездку». Но в том же письме:
Невооруженным взглядом видна бесцельность, абсурдность, бессмысленность этой поездки, притом поездки СОВМЕСТНОЙ, с такой настойчивостью, с таким усердием организованной, словно ни Лиля, ни Осип никак не могли без нее обойтись. Где бы ни искать разгадку случившегося, какой бы позиции ни придерживаться, невозможно отмахнуться от очевидного факта: повсюду торчат вездесущие лубянские шишки, по-хозяйски расположившиеся в доме и около на правах ближайших друзей.
Случайности тут не может быть никакой, служебные интересы у этих людей были на первом месте, а иных, общих — литературных, которыми только и жила семья Маяковского — Брик, — не было вообще, да и быть не могло. Как случилось, что Лубянка опутала своими цепями этот дом и всех его обитателей, всех посетителей? Чего хотела от них? На что толкала? Даже сейчас, почти семьдесят лет спустя, при, казалось, доступных архивах, концы невозможно свести с концами и заполнить достоверной информацией великое множество зловещих пустот.
На следующий день после похорон Лиля пригласила Нору к себе. Та пришла с Яншиным, поскольку — писала Нора впоследствии — «ни на минуту не могла оставаться одна». Яншина Лиля отправила в другую комнату и осталась с Норой наедине. Выслушав ее откровенный рассказ об отношениях с Маяковским, сказала на прощание: «Я не обвиняю вас, так как сама поступала так же, но на будущее этот ужасный факт с Володей должен показать вам, как чутко и бережно нужно относиться к людям».
Яншин все еще в полной мере не мог представить себе, какую роль пришлось ему играть в этой кровавой драме. Но очень короткое время спустя неизбежный развод состоялся — лишь после этого Нора призналась ему во всем. Рассказала об их любви, о близости, о планах на совместную жизнь с Маяковским. «Какой подлец!» — только и мог вымолвить Яншин.
Татьяна была уже в Варшаве, где виконт Бертран дю Плесси работал во французском посольстве коммерческим атташе и где супруги обосновались после свадебного путешествия по Италии. Она ждала ребенка и чувствовала себя вполне счастливой. Эльзе не пришло в голову известить ее о случившемся — ведь Татьяна теперь была далеко, перестав быть объектом ее интересов. О гибели Маяковского Татьяна узнала из газет. 24 апреля она писала матери в Пензу: «Я совершенно убита. <...> Для меня это страшное потрясение». И тут же в том же письме: «Вообще — это не страшно».
Мысль о случившемся, однако, не покидала ее. 2 мая того же года она снова писала матери: «Я ни одной минуты не думала, что я — причина. Косвенно — да, потому что все это, конечно, расшатало нервы, но не прямая, вообще не было единственной причины, а совокупность многих плюс болезнь». Болезнью она, разумеется, называла тягчайшее психическое расстройство. Так же из газет узнала о свершившемся и Элли Джонс...
Официальные советские власти вообще не отреагировали на гибель Маяковского. Отставной Бухарин, как и отставной Луначарский, публично заявившие о своей скорби, власть уже не представляли, а лубянские бонзы действовали на правах личных друзей, но не должностных лиц.
И все же отзвук в самых высоких верхах эта трагедия получила. Нельзя же считать простым совпадением, что 18 апреля, на следующий день после потрясших Москву похорон, Сталин решил продемонстрировать монаршье расположение к художникам слова. Он позвонил гонимому Михаилу Булгакову (накануне участвовавшему, кстати, в похоронах Маяковского) и заверил его в своем покровительстве. Уже в мае Булгакову дали работу в Художественном театре, создав для него унизительный пост «режиссера-ассистента». Так или иначе гибель одного гения причудливым образом, хотя бы на время, спасла другого, никоим образом к нему не причастного и чуждого ему абсолютно.
Чуждого? Абсолютно? Это еще как сказать...
II. «...и после»
ЖЕНА ПОЛКОВОДЦА
Июль 1967 года. Переделкино. Фрагмент моей записи беседы Лили с македонским журналистом Георгием Василевски:
«Ничто не предвещало трагического конца. Володю очень любила молодежь, его ждали повсюду, его вечера проходили с огромным успехом. Любая газета, любой журнал считали за честь
напечатать его новое стихотворение. Выходило собрание сочинений. «Баню» одни ругали, другие восхищались. Но ото нормально, он привык к дракам и даже к брани, в такой обстановке он только и чувствовал себя хорошо. Некоторые до сих пор считают, что в его гибели виноваты женщины. Эти люди просто не знают и не понимают Володю. Он был очень влюбчив и даже самую маленькую интрижку доводил до космических размеров. Он и в любви оставался поэтом, все видел через увеличительное стекло. С Татьяной Яковлевой уже давно было покончено, он понял, хотя и не сразу, что там нет никакого будущего, только тупик. А Нора Полонская — это вообще несерьезно, сколько было у него таких увлечений? Десятки! И они проходили, как только девочка во всем ему уступала, подчинялась его воле. С Норой произошла осечка. Она была замужем и прекрасно понимала, что никакой жизни с Володей у нее не будет, Нет, дело не в Норе. Володя страшно устал, он выдохся в непрерывной борьбе без отдыха, а тут еще грипп, который совершенно его измотал. Я уехала — ему казалось, что некому за ним ухаживать, что он, больной, несчастный и никому не нужный. Но разве я могла предвидеть эту болезнь, такую его усталость, такую ранимость? Ведь с него просто кожу рвали разные шавки со всех сторон. Стоило ему только слово сказать: «Оставайся!», и мы никуда бы не поехали, ни Ося, ни я. Он нас провожал на вокзале, был такой веселый...»Июнь 1968 года. Париж. Запись моей беседы с Эльзой Трипле в ее доме на улице Варенн:
«Давайте посмотрим, какая фраза предшествует в предсмертном письме Володи перечислению состава его семьи? «Лиля— люби меня!» Почему? Потому что самое главное для него — это Лиля, самое главное — это его любовь к ней. Никто не мог ему ее заменить, и ничто не могло заставить его отказаться от Лили. Теперь.смотрите: с кого начинается список членов семьи? Опять же с Лили, а не с матери, не с сестер и, уж конечно, не с Полонской. Ома вставлена туда только из-за благородства Володи. Он же понимал, что, давайте говорить откровенно... Он же поссорил ее с мужем, разбил семью. Значит, был обязан о ней позаботиться. Он считал, что это долг любого мужчины. И только поставил Нору в ужасное положение. Ни одна разумная женщина, даже влюбившись в него, не могла поддаваться этому чувству, если ей была дорога своя жизнь. Потому что Лилю он никогда бы не бросил, а какая женщина стала бы делить себя с ней? У Володи было множество влюбленностей— где они все, те, в кого он влюблялся? Кто для них Маяковский и кто они для Маяковского? Встреча с ним — это самая яркая страница в их биографии, в их жизни. Прикосновение к гению, возвышавшее их в собственных глазах. Он выходил из себя, встречая сопротивление, это было очень эгоистично с его стороны, но иначе он не мог, иначе оп не был бы самим собой. А они инстинктивно защищались, боясь сгореть в его огне, как мотыльки. Если бы ему ответили той же гиперболической страстью, он сам бежал бы, потому что ему такое же мощное ответное чувство было совершенно не нужно. Если хотите, его до поры до времени прельщала именно их сдержанность, их холодность, необходимость мобилизовать все свои ресурсы, все свое обаяние, чтобы растопить лед. Когда в этом не было больше нужды, он остывал сам. А с Лилей ничего подобного было не нужно, Лиля была частью его самого, неотторжимой частью. И он для нее тоже. Верность ему и его творчеству она пронесла через всю жизнь».
Декабрь 1976 года. Москва. Монолог Лили за рождественским столом в ее квартире на Кутузовском проспекте и в холле при прощании:
«Володя боялся всего: простуды, инфекции, даже — скажу вам по секрету — «сглаза». В этом он никому не хотел признаваться, стыдился. Но больше всего он боялся старости. Он не раз говорил мне: «Хочу умереть молодым, чтобы ты не видела меня состарившимся». Я его убеждала, что его морщины будут мне дороже чистого лба, что буду целовать каждую из них, что мы будем стариться вместе, и, значит, это не страшно. Но он всегда стоял на своем. Я думаю, эта непереносимая, почти маниакальная боязнь старения сжигала его и сыграла роковую роль перед самым концом. Мне кажется, в ту последнюю ночь перед выстрелом достаточно мне было положить ладонь на его лоб, и она сыграла бы роль громоотвода. Он успокоился бы, и кризис бы миновал. Может быть, не очень надолго, до следующей вспышки, но миновал бы. Если бы я могла быть тогда рядом с ним! <...> Вот эти два кольца, его и мое, я стала носить на шнурке после его ухода и ни разу с тех пор не снимала. И мне кажется, что мы с ним не расставались, что он и сейчас рядом со мной».
В предсмертном письме содержалось и короткое стихотворение, ставшее потом хрестоматийным: «Как говорят— «инцидент исперчен», любовная лодка разбилась о быт. Я с жизнью в расчете и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид». Лишь очень близкие — Лиля прежде всего — знали, что это чуть подправленный черновой набросок стихотворения, датированный летом 1929 года. Только там вместо «Я с жизнью в расчете» было написано «С тобой мы в расчете», из-за чего несколько женщин претендовали потом на то, чтобы считать себя его Адресатом.