Липовый чай (Повести и рассказы)
Шрифт:
Берег повышался, выдвигая в воду слоистые камни, дно круто уходило вглубь, и из этой таинственной глубины всплывали и, сверкнув боком, снова терялись в темноте плоские серебряные рыбы. Лика не знала их названия и смутилась от этого, как смущалась в городе, когда кто-то из прохожих на улице здоровался с ней, а она, сколько ни вспоминала, никак не могла вспомнить ни кто он, ни как его зовут.
Она вышла на поляну, окруженную редкими соснами с черными обугленными полукружиями у комлей — следом давнего лесного пала, постелила плащ на пружинящую от хвои землю и легла. И ни о чем не думала, и это было хорошо — ни о чем не думать.
А проснулась от запаха дыма, совсем к вечеру. Дымок шел от недалекого костра, у которого бесшумно двигался
Человек сидел на чурбане, сидел плотно и естественно, как на стуле. Ей видны были ноги в крепких сапогах, давно принявших форму ступней, ноги стояли среди травы и сосновых шишек как-то очень кстати, и примятая трава рядом с ними была не напрочь примята, не раздавлена и уничтожена, а постепенно выпрямлялась, будто не человек придавил ее, а привычный к лесу зверь, что не станет губить лишнего и которому ни к чему оставлять заметных следов. Редеющие уже и не то чтобы вьющиеся, а легкие и пушистые, какого-то странного розоватого цвета волосы, рыхловатое, в красном загаре лицо, большие руки в слившихся, крупных, как незабудки, веснушках — человек этот и в самом деле был какой-то весь лесной, в крапинку, будто ствол рябины, и рыжеватость его была очень здесь уместна. При взгляде на него вспоминались непритязательные желтые цветы мать-и-мачехи, лютика или осота, первыми вырастающие на развороченной земле.
Все-таки она, видимо, пошевелилась или лесной человек как-то иначе определил, что она не спит, потому что повернулся к ней и закивал с улыбкой:
— Давай, давай, в самый раз, уха готова.
Она не стала удивляться, тоже кивнула, тоже улыбнулась, легко поднялась и села у костра. Он протянул ей жгущую пальцы миску, она взяла ее и вдохнула горячий запах, и он показался ей запахом вечернего озера, гудящих сосен, огня и человеческих рук.
Они почти не говорили, и Лика была рада тому, что не надо ничего объяснять и не нужно силиться поддерживать разговор.
Она иногда посматривала на нового знакомого, он при этом тоже смотрел на нее с готовностью: не нужно ли соль передать, четвертинку луковицы, хлеба кусок. Лика улыбалась благодарно, но потом услужливая готовность стала казаться излишней, вызвала что-то вроде пренебрежения к нелепо-розовому мужику, начальное приятное впечатление забылось, а усилилось чувство своего превосходства, чувство чуть брезгливой жалости к уроду.
Хоть она и не хотела этого, но перемена, видимо, отразилась в ее лице или еще в чем, так как рыжий мужичок взглянул на нее иначе: в ясных жидковато-карих глазах обнаружилось такое спокойное понимание, что Лику в жар бросило. В ответ на это понимание захотелось возмутиться, обозвать дураком (за что бы? за хлеб-соль и тепло костра?), да хватило ума признать, что сама дура, и виновато улыбнуться всему этому. Маленькие карие глаза тоже улыбнулись и замерцали дружески.
И теперь эту его готовность, согласие на то, на что другой не поспешит согласиться, Лика поняла иначе. Теперь она увидела не приниженность, а податливую доброту и догадалась, что доброту эту не очень-то замечают, попихивают и поталкивают, используют походя без стеснения, не давая себе труда за будничной молчаливой уступчивостью уловить неизнашивающуюся основу сознательной нравственности: очень уж не хочется, чтобы какой-то рыжий был лучше нас с вами, не хочется даже, чтобы он был такой же, как мы, — он обязан быть хуже…
Ей было почти стыдно за все эти ощущения. Если и не стыдно, то несколько не по себе. Поэтому, когда хозяин костра снова налил ей полную миску, даже не спросив, хочет ли она еще, она приняла еду с готовностью — можно было все свое внутреннее прикрыть обыденно-примитивным действием.
Это у меня от переутомления, подумала Лика. Или это болезнь… Мне надо отвлечься и жить
нормально.Она стала смотреть на зеркально-розовую гладь озера, на лес, накрытый тенью горы, за которую ушло солнце, стала доказывать себе, что перед ней удивительно прекрасная картина. Все было красиво и на самом деле, но воспринималось отчужденно или, вернее сказать, не воспринималось совсем, ибо не приносило ни радости, ни печали. Собственное равнодушие немного уязвило ее, но поскольку о нем никто не знал, то она и его запрятала в себе подальше и, сделав вид, что не может налюбоваться окружающим, перевела взгляд на ближние кусты и вдруг замерла.
За кустами стоял лось.
— Не смотри прямо, мимо смотри, — услышала она ровный голос хозяина.
Она послушно перевела взгляд на куст у могучих лосиных ног. Лося от этого стало видно хуже, и ей захотелось, чтобы он подошел ближе.
Ближе он не подошел, но и убегать не стал. И тоже смотрел не прямо на них, а чуть вбок. Потом повернулся и неторопливо направился в лес, двигаясь плавно, будто плыл, будто плыла по траве темная лодка.
Лось бесшумно пропал за деревьями. Лика подумала, что он не ушел совсем, а остановился и смотрит, как мальчишка, прячась за зеленью.
— Если с сыном приезжаю, он не приходит, — сказал хозяин костра. — Не верит, видать… А правильно не верит — браконьерит он. Не любит никого, беда…
Лика хотела спросить, как может животное определить, какой человек любит, а какой нет, но не решилась таким образом напомнить о никого нелюбящем сыне.
— Ты ешь, — сказал хозяин костра. — Меня зовут Петя.
— А отчество?
— Я Петя.
Она подумала, что если бы Петю звали еще и по отчеству, лось тоже не пришел бы.
— Если не любить, тогда все ни к чему, — сказал Петя. — Тогда тартарары, ничего понять нельзя. Затоскуешь, запьешь и погибнешь. Любить надо.
— А что любить? — спросила Лика.
— Хоть что, — ответил Петя.
У Лики уже давно не было потребности произносить подобные слова. Она считала, что они остались в прошлом, в наивном прошлом, когда у нее не было знания, когда эти слова выполняли назначение емкостей, которые со временем должны заполниться, но пока красовались пустыми гранями, громко звеня о своем особом назначении. Но по мере того как емкости наполнялись, их порожний и завораживающий гул утихал, слова все меньше требовались для употребления, а под конец представлялись всего лишь признаком голубого возраста или инфальтильности. И вдруг лесной человек Петя, никак не моложе ее, а, пожалуй, чуть постарше, озаботился словом любовь, определяет им свою не прошлую, а теперешнюю жизнь, и слово это звучит у него будто сейчас родившееся и позарез нужное.
— А что ты любишь, Петя?
— Сейчас это озеро люблю, — тут же ответил Петя. — Оно пустое было, я про него еще от деда слышал — вроде какая-то громадная щука всю рыбу перевела и сама с голоду себе хвост отъела. И верно, не было здесь рыбы. Я ее, мелочь всякую, сюда в ведрах таскал. Слышь, играет? И ее, небось, в ведре приволок вот такохонькой. А может, и самостоятельным путем уже появилась, это и еще лучше.
Петя повернулся к озеру с улыбкой — с такой улыбкой смотрят на детей. Там по зеркальной закатной глади шли круги, большие и малые, бесшумные от рыбьей мелочи и с плеском от крупной.
— Щука охотится, — довольно сказал Петя. Розоватые волосы его взметнулись от очнувшегося костра легким, бесплотным огнем.
— Опять щука? — с недоумением произнесла Лика.
— Все нужно… — тихо отозвался Петя.
Они замолчали надолго, и постепенно в Лику проникла тишина, и непривычный покой разлился в теле, Лика перестала заботиться о том, хорошее или плохое впечатление производит на Петю, а просто сидела и слушала озеро. В городе так молчать было невозможно, городское молчание было пустотой, было пропастью, которую торопливо забрасывали бесчисленностью болтливых слов. А здешнее молчание оказалось общением, и даже более полным, чем длинная исповедь.