Липяги
Шрифт:
Борис Аниканович вздрогнул. На лице его появилось что-то наподобие улыбки.
— Нет, ничего, — ответил он. — Ты погляди, что мне дали!
Борис положил на стол кусок хлеба, ложку и достал из нагрудного кармана синюю книжицу. Это было пенсионное удостоверение. Он повертел ее в руках и подал жене. Хима взяла, тоже повертела в руках, полистала страницы и, поскольку читать она не умела, сказала:
— Хорошо.
— И еще вот… — Борис достал из другого кармана блестящий портсигар и показал его Химе.
— А эт-то зачем? — удивилась жена.
Борис не курил ни папирос,
Товарищу…
На память о честном и многолетнем труде на железнодорожном транспорте.
От начальника и коллектива.
Хима не проявила интереса к подарку, даже не взяла в руки, не подержала ради приличия. Бориса это обидело.
И он сказал:
— Серебряный ведь!
— Положи его и ешь.
Борис положил портсигар в карман и снова взялся за ложку. Однако есть не спешил. Он вспомнил, что говорил о нем начальник. Начальник сказал, что коллективу жаль расставаться с такими рабочими, как Борис Аниканыч. Хвалил его: непьющий, трудолюбивый. За сорок лет ни дня не пропустил на работе — ни по болезни, ни из-за нерадения.
— Чего, Боренька, не хлебаешь: или щи не вкусны? — обеспокоенно спросила Хима.
Борис молча принялся хлебать щи. Щи были из кислой капусты. От кислых щей у Бориса часто случалась изжога. Но он никогда не говорил об этом Химе. Он и теперь ничего не сказал, только подумал о том, что жена его не умеет и не любит готовить. Зимой, что ни день, кислые щи и мятая картошка с маслом, весной, если хватало капусты, опять все те же щи, на второе творог или сырники.
«Лето ведь, — думал теперь Борис. — Летом-то даже в столовой подают свекольник или там щи зеленые с яйцом. А Хима моя никогда не догадается сварить что-нибудь этакое…»
— И то: пересолила, кажись… — Хима взяла со стола кринку с молоком и плеснула в щи молока.
Щи стали под цвет алюминиевой миски — голубовато-белесыми, как разведенный водой мел. Борис хотел сказать, чтобы Хима не забеливала щи, но промолчал.
Так, молча, они похлебали щи. В эту же миску Хима положила второе — жаренную на сале картошку.
— В погребе хушь шаром покати, — сказала Хима. — Похлопотал бы, — можа, тебе теперь как пенсионеру прирежут участок-то…
Когда-то у Бориса и Химы был большой приусадебный участок. Но вскоре после войны его у них отрезали. Поскольку Борис рабочий, а живет на нашей, липяговской, земле, то правление так постановило: оставить ему с Химой столько земли, сколько рабочим дают на станции, — шесть соток, а остальную часть усадьбы запахать.
И запахали. И засеяли до самых задов овсом.
Борис с Химой не горевали, и шести соток им на двоих хватало.
Хватало, пока Борис каждый день приносил хлеб со станции. А теперь-то поди и не будет хватать?
Каждый
подумал о том, но смолчал.И, уже вылезая из-за стола, Хима сказала:
— Ничего, Боренька! А трудно будя — Красавку продадим. Козу купим. Вот у Тани Вилялы коза по четыре махотки дает…
И, собрав со стола, Хима стала стелить постель.
Борису — на лавке; себе — на конике, у него в головах…
Утром Хима проснулась первой. Встала тихо, чуть слышно громыхнула подойником и вышла во двор доить Красавку.
Пока доила корову, и Борис встал.
Умывшись, Борис, как и всегда, сел за стол и выпил кружку парного молока. Потом он взял свои обе сумки и потянулся было к вешалке за картузом, но тут вышла из чулана Хима, цедившая в кринки утреннее молоко.
— Ты куда, Боренька?
Борис не сразу понял ее вопрос.
— А-а… на станцию… — сказал он.
— Так тебя ж уволили.
— Эт-т как уволили?
— Ну, на пенсию, значит.
— А-а! — Борис помялся. — Все равно схожу. За хлебом-то одна цена иттить надо…
— К вечеру сходишь!
— И то…
Борис повесил обратно картуз и потоптался у двери, не зная, чем занять себя.
Процедив молоко, Хима повязала голову цветастой косынкой и вышла в сенцы. Борис постоял в раздумье и тоже вышел следом за Химой.
Хима уже вывела Красавку из хлева, пристроенного тут же, возле сеней, и гладила ее, приговаривая:
— Ну, пошли, дорогая… Ну, пошли..
Хима набросила на рога корове веревку и пошла тропкой от дому на зады. Красавка опустила голову и двинулась за Химой следом.
Последним шел Борис — без картуза, нескладный и какой-то будто потерянный. Они дошли межой до вала, отгораживающего огороды от пажи, и сели тут, в тени ракит.
Вчера тут сидела одна Хима. Теперь они сидели оба — Борис и Хима.
Корова щипала траву.
На паже чернели вязы.
Из-за них не было видно даже частокола, огораживающего кладбище.
«Тише едешь — дальше будешь…»
— Эй, крестничек! Значит, мимо бежишь? Нехорошо, нехорошо… Так-то!
И правда, я почти бежал. Мне надо было сходить к одному из своих учеников — Димке Карташову. Он больше двух недель хворает.
Я спешил: хотелось обернуться до обеда. Пробегаю мимо пожарки, вижу: Авданя на своем посту сидит. Думал, не заметит. А он заметил, окликнул. Пришлось подойти, поздороваться. Все-таки человек из купели меня вытащил когда-то. К тому же Евдоким Кузьмич не какой-нибудь рядовой колхозник, а начальник.
Правда, никто его начальником всерьез не признает. Бабы за глаза называют Авданю наседкой без цыплят. Он знает это, но не обижается: пусть потешаются, коль в голове у них пусто. А кто хоть малость смыслит в жизни, тот смеяться над Авданей не станет. Оно, конечно, на первый взгляд может показаться, что смешная у Евдокима Кузьмича должность: начальник добровольной пожарной дружины. Начальником-то он проведен лишь для оклада, а никакой дружины у него в подчинении нет. Он сам себе начальник и сам добровольная дружина.