Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Михал ответил, что знает этого господина, но не настолько близко, чтобы переживать по поводу того, разыскивает его полиция или нет. Вот его паспорт, к нему у полиции никаких вопросов быть не может.

— Faites attention quand m^eme, — шепнула ему хозяйка, уходя. — Quand je pense `a tous ces malheureux dont regorgent les prisons [5]

Как только за нею закрылась дверь, Михал заперся на ключ и стал доставать из саквояжа бумаги, бросая их в камин и тщательно перемешивая пепел кочергой. Письма от соотечественников первыми обратились в золу; за ними последовали записки о революции 1794 года, которые Огинский уничтожил с сожалением, надеясь в скором времени восстановить их хотя бы частично, пока память еще свежа. Последним в огонь полетел его личный дневник…

5

И всё же будьте осторожны. Как подумаю обо всех этих несчастных, коими набиты тюрьмы… (франц.)

Перед тем как сжечь и его,

Михал перелистал знакомые страницы, выхватывая взглядом записи разных лет. Как странно… Садясь записывать пережитое, он был во власти обуревавших его чувств, но ни одно из них не выплеснулось на бумагу: это был рассудочный анализ, рассуждение анатома, а не художника. Конечно, Михал тогда препарировал свои чувства, чтобы понять их и объяснить, нащупать в своем поведении логику — или ее отсутствие, чтобы в дальнейшем извлечь необходимые уроки. Теперь он перечитывал написанное — и не узнавал себя, точно это писал другой человек. Он вспоминал события, о которых там говорилось, но не находил былого их отзвука в своем сердце. Даже когда речь шла об Изабелле… А между тем в его памяти теперь откладывались сухие, точные слова, вытесняя образы, которые жили там до сих пор. Вот и вся ценность мемуаров людей, многое испытавших, любивших и страдавших! В огонь, в огонь!

…Колыско подтвердил его наблюдения: стоило кому-либо из них выйти на улицу, как следом непрерывно увязывался какой-то субъект. Соглядатаев было четверо, со временем генерал вычислил их всех. Михал уже знал в лицо «своего» шпика. Однажды он специально увлек его на неширокую и многолюдную улицу Толедо в надежде как-нибудь отвязаться от «хвоста», нырнув в лавку с черным ходом или в один из переулков. Из одной из таких улочек как раз и вышел пожилой господин, который шепнул Огинскому по-польски, незаметно пожав ему руку: «Пожалуйста, уезжайте из Неаполя! Спасайтесь! Полиция разослала ваши приметы, вас арестуют и передадут русским!» Человек растворился в толпе, а Михал тотчас отправился к господину Райоле — когда-то он представлял в Неаполе польского короля. Получив визу, дающую право вернуться в Рим, Огинский покинул негостеприимный город той же ночью.

VII

Март — тяжелый месяц. Солнце редко пробивается сквозь серый войлок неба, днем кажется, что уже вечер; дождь барабанит по крыше, забрызгивает оконные стекла, и от этого становится еще тоскливей. В больших залах Нового замка холодно и неуютно, сырость проступает изо всех щелей. За окном ноздреватый снег смотрится грязной ватой, земля неопрятна, деревья голы… Всё дышит безысходностью.

Станислав Август больше не ездил в дальние прогулки. Каждый день утром он выходил на террасу и стоял там, вглядываясь в мутную даль, пока влажный холод, поднимаясь от земли, не пробирался под отороченный мехом кафтан, вызывая озноб.

Зачем он влачит свое существование? В чем смысл этого прозябания? Или он настолько согрешил против своего высокого предназначения, что Господь хочет наказать его еще при жизни? А может быть, это новые испытания — поддастся ли он греху уныния, не станет ли роптать, подобно Иову?

«На что дан страдальцу свет, и жизнь огорченным душою, которые ждут смерти, и нет ее, которые вырыли бы ее охотнее, нежели клад, обрадовались бы до восторга, восхитились бы, что нашли гроб? На что дан свет человеку, которого путь закрыт, и которого Бог окружил мраком? Вздохи мои предупреждают хлеб мой, и стоны мои льются, как вода, ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне. Нет мне мира, нет покоя, нет отрады: постигло несчастье».

Утром пятнадцатого числа Понятовский почувствовал, что не может выдохнуть. Воздух наполнял его грудь, но не выходил обратно, как будто это был не воздух, а вода, а сам он тонул и захлебывался. Вокруг него суетились, подкладывали под спину подушки, послали за врачом, чтобы пустить ему кровь. Станислав Август неожиданно сильной рукой оттолкнул медика, встал на кровати на четвереньки, — бледный как смерть, с выступившими на лбу капельками пота, издавая горлом хриплый свист, — и вдруг закашлялся, выплевывая мокроту, словно всамделишный утопленник, вытащенный на берег. Лицо и шея его покраснели, а сердце будто сжало тисками. Его снова уложили на постель полусидя, и врач всё-таки пустил ему кровь. К Понятовскому вернулся дар речи, он позвал к себе Мнишека и Горжевского, чтобы продиктовать им свою последнюю волю. К вечеру, однако, ему стало лучше. Невзирая на возражения сестры Изабеллы, приехавшей из Белостока, Станислав Август велел себя одеть и поехал в костел иезуитов — возблагодарить Господа.

***

Зиму и весну Городенский и Зенькович провели в Якутске, дожидаясь, пока вскроется Лена. Сюда они тоже прибыли водным путем — несколько дней плыли вдоль скалистых берегов, поросших низким бором, мимо сотен водопадов, поднимавших столбы водной пыли, в которых купалась радуга. Городенский был нездоров: еще в Иркутске заболел лихорадкой, мучился от удушья, насморка, головной боли и колотья в боку. У Зеньковича же на лице образовалась какая-то багровая опухоль угрожающего вида, которая ужасно чесалась. Офицер охраны, однако, отказался повременить с отъездом: в приказе сказано, что даже если арестант дорогой умрет, он должен доставить его в место назначения, а мешкать в пути ни в коем случае нельзя. К Зеньковичу он всё же согласился позвать доктора, опасаясь заразы. Местный эскулап, осмотрев больного, сообщил,

что язва сия, верно, пришла от китайцев. К лечению есть простое средство: надо исколоть опухоль иглой и приложить листовой табак, смоченный в нашатырном спирте. Он уже собрался продемонстрировать свой метод, но Зенькович отказался наотрез, опасаясь непоправимого урона для своей внешности, и просил позвать к нему китайского лекаря. Офицер пригрозил вычесть плату лекарю из его жалованья, но Ян стоял на своем: он согласен голодать, лишь бы не остаться уродом. Пришел старый китаец с лицом, похожим на грецкий орех, и с прозрачными хвостиками усов; прилепил к язве Зеньковича красный пластырь с женьшенем и Городенскому тоже дал выпить какое-то снадобье. Обоим тогда полегчало; несколько компрессов, уже в пути, полностью вернули Зеньковичу прежний облик. А вот Городенский, должно быть, не исцелился совершенно, поскольку в марте, как только переменился ветер и воздух стал тяжелым и влажным, он вновь свалился в жару, головная боль доводила его до рвоты, а затем еще и всё тело покрылось красной сыпью.

Выхаживал его литвин из Минска. Комендант Якутска Богдан Карлович Гельмерсен участвовал в Польской кампании и неплохо похозяйничал в Минском наместничестве; в его доме было много утвари из костелов: дароносиц, чаш, дискосов и прочих вещей, и вся прислуга была из поляков. Здесь, в Сибири, он тоже не плошал: отбирал себе лучших соболей из ясака, который привозили туземцы.

Якутск был небольшой деревянной крепостью; большую часть населения составляли казаки, а оживал город в базарные дни, когда туда съезжались купцы из Иркутска и других мест, чтобы сменять на пушнину, рыбу и оленье мясо сукно, кожи, топоры и прочие нужные туземцам вещи. Получая дань и от купцов, комендант, однако, брезговал их обществом, не почитая за европейцев. Поэтому на свои именины он пригласил ссыльных поляков, бывших тогда в Якутске: Городенского с Зеньковичем, Копеца, стражника литовского Оскерко и волынского помещика Дубражского. Городенский идти не хотел, опасаясь, что нe сможет сдержаться и плюнет коменданту в рожу Но Зенькович его уговорил, обещая шутку, которая его позабавит.

Есть все блюда пришлось ложкой: вилок и ножей арестантам не давали. После обеда всё общество перешло в большую залу, украшенную китайскими деревьями в кадках; начались танцы. Поляки хмуро стояли или сидели у стен, танцевал один Зенькович, неизменно приглашая жену коменданта — уже немолодую шведку с лошадиным лицом и в платье с чересчур открытыми плечами. Он смотрел на нее всё умильнее, брал за руки всё нежнее и даже пару раз приобнял за талию; она наконец принялась ему улыбаться и пыталась кокетничать; лицо коменданта пошло красными пятнами, но скандала он не сделал. На Пасху поляков снова пригласили к нему в дом — всех, кроме Зеньковича. Городенский сказался больным и не пошел.

***

Гудел огонь, с треском рушились балки и стены, пронзительно кричали женщины в черных одеждах, хватаясь руками за голову, гомонили мужчины, бестолково бегавшие по улице, собаки лаяли и выли. Огинский издали смотрел, как горят бедные кварталы Смирны, как пламя пожирает один за другим ветхие деревянные дома и жалкие лавчонки. Он прибыл только вчера; едва устроившись, написал Вернинаку в Константинополь, а рано утром его разбудили шум и крики…

Как, однако, беспечны местные власти! Неужели нельзя было завести пожарную команду, чтобы каждый знал, что ему делать, а не метался без толку? Столько людей на улице, а нет ни багров, чтобы растаскивать головешки, ни бочек с водой для тушения, ни даже песка. Было бы достаточно, чтобы один знающий и решительный человек приехал на место и навел порядок: выстроил людей в цепь — передавать ведра, велел бы разрушить пару хибар с обеих сторон от уже горящих, чтобы предотвратить распространение огня, но нет, ничего подобного. А ведь уже завтра, если не сегодня, погорельцы, оставшиеся нищими, отправятся просить милостыню к мечетям в богатых кварталах, распространяя насекомых и какую-нибудь заразу. Какая дикая страна…

И всё же в Смирне было свое очарование. Между приступами лихорадки Михал гулял по живописным окрестностям города, среди прозрачных лиственниц и темных веретен кипарисов, бродил по руинам храма Артемиды Эфесской, пытаясь себе представить, как он выглядел до своего сожжения, часами простаивал на мосту Караванов через узкий мелкий Мелес, наблюдая за верблюдами и их погонщиками, неспешно курившими свои трубки. Когда-то здесь пел свои песни Гомер, прославляя подвиги греков под стенами Трои…

Лихорадка никак не отпускала Огинского. Сбежав из Неаполя, он снова застрял на много дней в Риме. Колыско тоже тяжело заболел, и Михал уехал во Флоренцию один. Оттуда он добрался до Ливорно, где пятого февраля сел на английский корабль, идущий в Константинополь. Капитан-венецианец был так любезен, что уступил ему свою каюту, а сам укладывался спать в кубрике. Другими пассажирами были несколько евреев из Ливорно и Александрии, испанский священник, глухой переводчик и паломник. До Мальты добирались недели три: после того как судно, миновав Эльбу и Сардинию, стало продвигаться вдоль побережья Сицилии, ветер сменился на встречный, а затем и вовсе стих. В Валетте на борт поднялся француз с дюжиной африканских невольников. Огинский испытал неприятное чувство при виде череды чернокожих людей, скованных одной цепью. А как же закон против рабства, принятый Конвентом еще два года тому назад? Все люди, проживающие в колониях, без различия цвета кожи, являются французскими гражданами и пользуются всеми правами… Понятно, что в любом законе есть лазейки. Однако как неприятно видеть уроженца страны, несущей свободу народам Европы, который лишает этой свободы африканских туземцев, чтобы продать их, точно скот или мебель… Да, у Огинского есть крепостные… Были крепостные. Но это же совсем иное! Хороший помещик радеет о своих крестьянах, об их благополучии, ведь у крестьян есть свое хозяйство, семьи, дети, скот. Да, их можно продать и наказать, но убийство крепостного в Польше карается смертью. Впрочем, он слышал, что императрица Екатерина отменила смертную казнь на захваченных территориях…

Поделиться с друзьями: