Лишняя любовь
Шрифт:
Трудно было себе представить, что он где-то живет. И как живет?
Теперь он живет в Норильске, он – зэк. Это – Лева. Но пока еще у нас апрель 1934 года. Он явился в Москву без предупреждения и как-то некстати. С собой он привез стихотворение, написанное в поезде после отъезда из Москвы. Я помню его так:
Дар Слов, неведомых уму,
Мне был обещан от природы.
Он мой. Веленью моему
Покорно все. Земля, и воды,
И легкий воздух, и огонь
В одном моем сокрыты слове.
Но слово мечется, как конь,
Как конь вдоль берега морского
Когда он бешеный скакал,
Влача останки Ипполита
И
И блеск чешуй, как блеск нефрита.
Сей грозный лик его томит,
И ржанья гул подобен вою,
А я влачусь, как Ипполит
С окровавленной головою,
И вижу: тайна бытия
Смертельна для чела земного
И слово мчится вдоль нея,
Как конь вдоль берега морского.
Мандельштамы были недовольны приездом Левы. Вообще в первые дни после отъезда Анны Андреевны и у Нади и у Осипа Эмильевича прорывалось какое-то раздражение против нее. Надя с оттенком недоброжелательности указывала, что Ахматовой легко сохранять величественную индифферентность, так как она живет за спиной
Пунина. Как бы ни было запутанно ее семейное положение, говорила
Надя, но жизнь ее в его доме хоть и скудно, но обеспечивала ее, в то время как Мандельштаму приходилось вести ежедневную борьбу за существование.
Зашел у меня разговор с Осипом Эмильевичем о книгах Ахматовой, и в его одобрительных словах мелькает замечание о ее манерности, впрочем, заметил он, “тогда все так писали”. Сквозь обычное его бормотанье проступает слово “аутоэротизм”. В другой раз Надя резко осуждает безвкусные, по ее мнению, завершения в некоторых стихах Ахматовой: “Как можно так писать? “Даже тот, кто ласкал и забыл…” или “Улыбнулся спокойно и жутко”…” Что ж*,* взятые вне контекста, эти строки и вправду звучат пошловато.
Осип Эмильевич сочинил на меня и Леву злую эпиграмму, которую мне сам Лева и прочел. В этой эпиграмме говорилось о герое кузминской повести, восемнадцатилетнем красавце, которого любили все женщины и особенно мужчины. Очаровательный авантюрист этим очень хорошо пользовался. Эпиграмма Мандельштама начиналась словами “Эме Лебеф любил старух…”, далее следовало нечто вроде
“но любили ли старухи его…”, а дальше я совсем не помню. Я со своей стороны открыла Леве, что Надя называет его дегенератом.
Этот обмен любезностями не помешал нам мирно и дружно закончить вечер, поругивая Мандельштамов.
Я и виду не показывала Осипу Эмильевичу, что знаю эту злую эпиграмму. Но он сам сделал мне аналогичное подношение в виде вырезки из журнала “Огонек”. Там был напечатан очерк о львенке
Кинули, которого приручила известная укротительница зверей В. В.
Чаплина. Осип Эмильевич подчеркнул в очерке несколько фраз так, что проступил новый сюжет рассказа. Первую страницу я потеряла, но вторая сохранилась, и этого достаточно, чтобы понять смысл мандельштамовской выходки:
…схватив его за шиворот, тащит к себе в комнату…
…львенок стал ко мне ласкаться…
…бывший ненавистник самоотверженно проводил ночи…
…производя эксперимент…
…взяла я львенка не просто для развлечения. Мне хотелось проверить свой двенадцатилетний опыт…
…оказалось, что лаской можно сделать многое…
…буду продолжать работу…
Между тем отношения с Левой, бывшие прекрасными в момент опасности (к счастью, миновавшей), превратились теперь постепенно в пошлую связь, что было мне не по душе. Расставанье
прошло как бы по ритуалу стихотворения Ахматовой “Сжала руки под темной вуалью…” с его нарочито равнодушными заключительными строками.Несмотря на разрыв, я должна была еще раз вызвать к себе Леву: у него оставались рукописи из литературной консультации Госиздата.
Я получила их на отзыв для заработка. Этой работой я поделилась с Левой. Он пришел, но объявил, что рукописи доморощенных поэтов у него украли в пивной из кармана. Зато он принес мне собственное новое стихотворение, явно рассчитанное на успех. Но оно не могло возместить утраты, сулившей мне большие неприятности в Госиздате. Я отозвалась о его стихотворении холодно. Он ушел, кусая губы.
Через несколько дней Надя упомянула в разговоре, что Ося весьма одобрил второй стих этого стихотворения:
Ой, как горек кубок горя,
Н е л ю б и м е н я, ж е н а…
Не успела я вымолвить, что это “мое” стихотворение, как Надя резко меня оборвала: “Глупости! Все – только Марусе!” Она ревниво оберегала жалящую и нежащую любовную игру четырех: Надя
– Осип – Лева – Маруся.
Разговор наш происходил буквально за несколько дней до ареста
Осипа Эмильевича. Но, мы были как никогда далеки от мысли о почти неминуемом событии, на сто восемьдесят градусов перевернувшем жизнь Мандельштамов.
Между тем это же Левино стихотворение, по-видимому, вспоминала
Ахматова, но в более позднюю эпоху, когда и Осипа Эмильевича уже не было в живых, и Лева только что был отправлен за Полярный круг в лагерь. Об этом свидетельствует запись в дневнике Лидии
Корнеевны Чуковской 17 января 1940 года. Излагая содержание своей беседы с Анной Андреевной, цитируя ее слова, она завершает свою запись словосочетанием, оторванным от предыдущего текста:
“Кубок горя”.
Обычно такие мнемонические заметки служили в “Записках…” Л.
Чуковской сигналом, как бы фигурой умолчания, подразумевающей разговор об арестах, ссылках и казнях. Впоследствии такие места не всегда удавалось расшифровать и самой Лидии Корнеевне.
Подготавливая в 70-х годах свою книгу к печати, она прокомментировала эту запись так: “Название, придуманное
Ахматовой для какого-то из ее стихотворных циклов. Для какого – не помню”. Надо сказать, что стилистически такое заглавие не очень подходит к поэзии Ахматовой – оно слишком вычурно. Если для этого образа не существует какой-нибудь общий литературный источник, можно быть уверенным, что Анна Андреевна вспоминала горький “кубок горя” Левы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
После ареста Осипа Эмильевича, когда мы еще гадали о его
'причине, я да и Надя по инерции иногда возвращались к нашим суетным интересам. Надя то неприязненно присматривалась к Марусе
Петровых, то мимоходом упомянула о Леве, который, уезжая, оставил у Ардовых чужую книгу, но ни за что не хотел сказать, кому она принадлежит. Нина передала ее Наде. А это была моя книга – роман Эренбурга “Москва слезам не верит”.
Я Продолжала работать в ЦК профсоюза работников просвещения, занимая там скромное место секретаря бюро секции научных работников. По вечерам приходила в Нащокинский. Анна Андреевна оставалась там вплоть до отъезда Мандельштамов в Чердынь. После этого я стала собираться в отпуск. ЦК нашего профсоюза выдал мне бесплатную путевку в Петергоф.