Литература 2.0
Шрифт:
При этом не стоит думать, что выход на первый план культурной жизни и вообще либерализация искусства и самой жизни гомоэротического сообщества — явление, сопровождаемое исключительно положительными эффектами. Парадоксально, но освобождение чревато чуть ли не такими же изоляционистскими процессами, как во время табуированности всего «нетрадиционного». Гомоэротическая культура не только по инерции продолжает защищаться от нетолерантного общества, но и отвечает на новые угрозы, появившиеся в последние два года в связи с усилением ксенофобских, и в частности гомофобских, тенденций в России. Публичный отказ поп-исполнителей от своей сексуальной ориентации — не естественное вхождение в мейнстрим, а искусственное и принудительное. В этих условиях литература, как искусство менее массовое, чем поп-музыка, и пока что относительно менее контролируемое, приобретает дополнительную нагрузку в социальной и эстетической легитимации лесбийского самосознания.
Кроме того, продолжая утверждать свою оригинальность или, наоборот, оберегая эту оригинальность от превращения в очередной «модный тренд», гомоэротическое общество в результате имеет тенденцию стать своеобразным социальным и культурным гетто. «В некотором смысле геи стали более изолированными в своем освобождении, со своими клубами, своей музыкой, своей одеждой, литературой, кинематографом и (возможно) своей идеологией» [604] , — сказано
604
Джармен Д. Сквозь черноту экрана. Интервью Саймона Дуайра // Забриски Rider. 2006. № 17. С. 121.
Все это не могло не сказаться и на рецепции лесбийских произведений. И в России, а не только в Японии прошли те времена, когда выход гомосексуальной книги Мисимы комментировался в том роде, что писатель волен писать о чем угодно — нам-де эти реалии незнакомы. Если об известности Дебрянской можно предположить, что она обеспечена лишь скандальным содержанием («главная лесбиянка России»), но никак, на мой взгляд, не художественной формой, то сейчас ситуация кардинально изменилась — если не в массовом сознании, то в отечественной критике уж точно. Поэтому произведение Шараповой критики оценивают уже не на основании его темы, а по тем же критериям, что и остальную художественную прозу, — и оценивают достаточно высоко [605] . Все это вселяет надежду на то, что после своей дерадикализации лесбийский дискурс продолжит путь от субкультуры до инкорпорации в традиционную культуру, а литература этого сообщества если и не станет вскорости одним из ответвлений массовой беллетристики [606] , то, во всяком случае, будет функционировать по тем же законам, что и литература любой другой тематики. Что подтверждается, например, тем, что осенью 2007 года в московском клубе «Жесть» прошел мини-фестиваль лесбийской любовной лирики [607] .
605
«Москва. Остров Лесбос» Шараповой вошла в список лучших книг 2004 года по версии газеты «Ех Libris НГ».
606
См., например, «Поцелуй Сафо» А. Клин (М.: Гелеос, 2007) — обычный любовный роман в антураже московской жизни «менеджеров среднего звена», только супружеская пара носит имена Инга и Вета, а работают и проводят время они в гей-журналах, гей-клубах и турагентствах для геев…
607
Раннева А. Больше любви хорошей и разной // Ex Libris НГ. 2007.15 ноября. С момента публикации статьи фестивали лесбийской поэзии стали проходить чуть ли не регулярно, в Москве и Санкт-Петербурге, а одни из организаторов этого фестиваля — Надя Дягилева и Настя Денисова — даже выпустили тематический сборник: Ле Лю Ли. Книга лесбийской любовной лирики (М.: Квир, 2006). Все эти мероприятия, к слову, не вызвали никакой негативной реакции у общественности, что свидетельствует о дальнейшем превращении этого когда-то маргинального дискурса в разряд мейнстримных явлений.
12. Поворот наоборот в послевоенной Японии [*]
При анализе ситуации в российском обществе после перестройки и «начала нулевых» естественно говорить о конце тоталитарной системы и последующем поиске национальной самоидентификации, открытии закрытого общества внешнему миру, а также сопутствующих этим процессах настроениях — эйфории и чувстве потерянности, рессентименте и ностальгии по «былому величию», апатии и всплесках активности. Россия, безусловно, не первой оказывается в ситуации трудного и подчас мучительного перехода от одной исторической модели к другой. Рассмотрение опыта таких относительно географически близких соседей нашей страны, как страны бывшего Варшавского блока после краха коммунистической системы и Германия после Второй мировой войны, безусловно, дают много ценного материла для понимания внутренних российских процессов. Однако не менее плодотворным, на мой взгляд, может стать и обращение к ситуации в Японии после поражения в войне и, условно говоря, перехода от имперской тоталитарной модели к западной либеральной. (Что любопытно, это сходство отмечают не только исследователи, но и простые люди — так, японский театральный критик Кэн Мураи сказал: «…Россия после распада Советского Союза очень похожа на Японию того периода, когда она впервые попала под американское влияние. Между нами примерно шестьдесят лет разницы» [609] .) Некоторые сопутствующие этому переходу, открытию внешнему миру процессы в Японии не только оказываются почти синонимичными нашей ситуации и отчасти даже более ярко выраженными, но имели при этом другой исход.
*
Опубликовано в: Новый мир. 2010. № 2.
609
Куланов А. Обратная сторона Японии. М.: ACT: Астрель, 2008. С. 250.
У Японии, следует заметить, вообще богатая традиция изоляции от внешнего мира (по сути, Япония больше времени была закрытой, чем открытой). Так, в истории есть специальный термин «сакоку» — буквально «страна на замке», как именовалась внешняя политика самоизоляции Японии от внешнего мира, проводимая сёгунатом Тогугава с XVII по XIX век. Вообще же в истории Японии было одно «добровольное» открытие — во время Реставрации Мэйдзи (1866–1869), и два принудительных — открытие для международных торговых нужд портов Японии американской эскадрой адмирала Перри в 1854 году и поражение во Второй мировой войне.
Чувства дезориентации и даже агрессии, охватившие Японию после поражения во Второй мировой войне, настолько соответствуют ощущениям наших соотечественников после распада Советского Союза, что я позволю себе проиллюстрировать психологическую ситуацию в обеих странах двумя цитатами, о Японии и России соответственно.
«…Прежние системы самоидентификации и, прежде всего, история оказались скомпрометированы. <…> Этнологи <…> предложили такие подходы, которые позволяли преодолеть общественный разброд, выражавшийся в разочаровании, чувстве унижения, потере идеалов единства, распространении марксизма, быстром росте „новых религий“. Потребность японского общества в объединяющих, склеивающих идеях была велика. Потребность
была и в том, чтобы отделить себя от других. Привычная оппозиция свой / чужой требовала нового осмысления» [610] .610
Мещеряков А. Быть японцем. История, поэтика и сценография японского тоталитаризма. М.: Натапис, 2009. С. 541.
«Черты эпохе задала не интеллектуальная работа, а чередующиеся периоды кризисов и кратковременных мобилизаций, сопровождавшихся фазами общественной астении, апатии или равнодушия. Они сменяли друг друга на протяжении последних лет, оставляя после себя пространство, лишенное даже признаков идеализма (не мечтательности, а потенциала и воли к самосовершенствованию…) [611] ».
Все эти чувства и ощущения той поры естественным образом нашли отражение скорее в литературе, чем в политологических, социологических или философских сочинениях: во-первых, сказывалось влияние оккупационной цензуры американцев и самих японцев, во-вторых, смутные человеческие ощущения не могли тогда еще, видимо, быть отрефлектированы строгим научным способом, так они были новы, болезненны и трудно выразимы. В первую очередь, можно вспомнить произведения Осаму Дадзая, Кэндзабуро Оэ, Кобо Абэ, Юкио Мисимы и отчасти Ясунари Кавабаты.
611
Гудков Л. Негативная идентичность. М.: НЛО; ВЦИОМ-А, 2004. С. 9–10.
Наиболее «простой» можно счесть позицию Дадзая. Живописуя «тяготы войны и послевоенного времени», он изобразил уходящую традиционную Японию в повести «Закатное солнце» столь ярко, что само это выражение («сяё») стало нарицательным для обозначения не нашедших себе место в новой реальности аристократических семейств, как у нас «вишневый сад» (у его повести вообще много перекличек с пьесой Чехова). Впрочем, непосредственной критики социального у покончившего с собой в 1947 году Дадзая, несмотря на его явные симпатии к социалистическому движению, не обнаруживается, так как его произведения в жанре «эго-беллетристики» («ватакуси-сёсэцу») фиксируются на глубоко субъективных переживаниях. Оэ, многолетний, кстати, идеологический противник Мисимы, тяготевший в своих взглядах к западной гуманистической философии и левой политической идеологии, крайне негативно относился к фигуре императора как символа старой Японии (он даже отказался от присужденного ему императором ордена за вклад в культуру [612] ) и к войне, но посвятил самые известные свои произведения изображению нигилизма, отчуждения («uprooted», то есть «оторванности от корней», по его выражению) и эсхатологизма в послевоенном японском обществе. Абэ, также тяготевший к западной философии, выражал послевоенную травму и поиски индентичности японской молодежи с позиций авангарда и абсурда, так же, как и Оэ, показывая настроения потерянности, страха от новой реальности и замещений социального некими перверсивными фобиями. Кавабата же занял заведомо самоустраненную и эскапистскую позицию, находя утешение в средневековой японской эстетике — читал во время бомбардировок «Повесть о Гэндзи», произведение XI века, в годы войны, кстати, запрещенное в силу своего противоречащего милитаристским идеалам содержания.
612
Содержательный разбор отношения Оэ к фигуре Императора, а также разбор его полемики с Мисимой по этому поводу см.: Napier S. J. Escape from the wasteland: Romanticism and realism in the fiction of Mishima Yukio and Oe Kenzaburo. Harvard University, 1995. P. 145–176. О взглядах Мисимы и Оэ также сказано, что их взгляды на войну развились как реакция на «политическую атмосферу 60-х», а «несмотря на их идейные предпочтения, можно, кажется, сказать, что оба автора обнаружили в теме войны точку внутреннего отсчета». Там же. С. 6.
Произведения же Мисимы, показывающие не собственно переживание войны (Kriegserlebnis или Fronterlebnis), но рецепцию войны и связанные с ней перемены в японском обществе, хотелось бы рассмотреть подробней. Мисима наиболее, кажется, подходит для этого разговора, при том что тема войны и вообще социального никогда не были для него превалирующими [613] . Это, можно предположить, и позволяет ему продемонстрировать самый широкий, подчас даже идеологически разнонаправленный, спектр психологических реакций простых людей на войну (пик политики тоталитарной Японии), поражение в ней (конец этой модели) и послевоенную действительность с ее поиском и постепенным обретением новой политической схемы.
613
Однако многие на Западе склонны считать эти темы главными у Мисимы — см., например: «Описание потерянности в послевоенном мире появляется во многих произведениях Мисимы. Мы должны понять этот мир так, как его воспринимали японцы, если мы хотим понять, почему столь непохожие писатели, как Кавабата и Мисима, характеризовали собственное творчество выражением „послевоенный нигилизм“». Petersen G. В. The moon in the water. Understanding Tanizaki, Kawabata, and Mishima. Honolulu: University of Hawaii Press, 1992. P. 312–313. Пер. с англ. мой.
Возможность транслировать на примере своих героев различные идеологические модели происходит из такого свойства сложной этической и эстетической системы Мисимы (1925–1970), как ее противоречивость. Не разбирая ее сейчас подробно [614] , следует отметить сочетание элементов увлечения западной культурой и страстного патриотизма, индивидуализма и призывов отказаться от своего Я во имя императора, социальной активности и эстетического эскапизма, нахождения идеалов в прошлом страны и пристального внимания к современной ему политической ситуации, ярко выраженного чувственного восприятия жизни и танатофилии.
614
Позволю себе сослаться на свою работу: Чанцев А. Бунт красоты. Эстетика Юкио Мисимы и Эдуарда Лимонова. М.: Аграф, 2009. С. 5–46.
Говоря схематично, можно отметить, что художественная система Мисимы имеет следующий вектор развития — от крайнего индивидуализма и западничества, солипсического почти игнорирования социальной и исторической жизни (она присутствует только «по касательной», когда нужна герою как фон для его личных экзистенциальных страданий и поступков) до перенесения собственных психологических конфликтов и комплексов на социально-историческое поле, решения индивидуальных эстетических задач под маской (вспомним название первого романа Мисимы — «Исповедь маски») политической борьбы, растворения своего Я в собственном псевдоармейском объединении («Общество щита») и, в итоге, самоубийства во имя императора и в знак протеста против послевоенной конституции.