Литература как жизнь. Том I
Шрифт:
«С одной стороны – “твердый” курс буржуазии, с другой – утопические настроения демократической и социалистической интеллигенции».
Ветвь урновско-тузовского семейного древа уцелела благодаря соседу. С началом коллективизации ехал Дед Вася в родные места, на станции Шаховская Виндавской (Рижской) дороги встретил односельчанина, тот предупредил: «В деревню не суйся». Дед, едва сойдя с поезда, сейчас же сел на поезд, шедший в обратную сторону, в Москву, куда он успел перевезти семью.
Дед Вася, сельский учитель, мог бы, как он говорил, стать министром: в очередь с Керенским с той же трибуны выступал. В Музее революции разрешили мне просмотреть подшивку газеты
Мы с ним прогуливались по Замоскворечью, дед подводил меня на Пятницкой к небольшому домику с большой мемориальной доской и женским барельефом, указывал на барельеф и говорил: «Она меня и вычистила». Прогулки с Дедом Васей повторялись, повторял дед и свои рассказы. Повторял, потому что воспоминания, о которых он по условиям времени опасался писать, грызли его. «Ну, был бы я министром, пусть без портфеля…» – вспоминая времена своего наибольшего подъема, рассуждал дедушка вслух сам с собой наедине со мной. У него политические страсти не угасли, и он, себя успокаивая, себя же убеждал: «Сделался бы прислужником капиталистов». А я удивлялся, как это взрослые не боятся жить среди напоминаний об исключениях из, привлечениях к и преследованиях за.
Дед Борис, фабричный рабочий, выучившийся за границей на инженера, оказался разоблачен как лжеучёный. Лишенец со лжеучёным между собой не знались, встретились однажды, и тот, что из крестьян, тому, который из рабочих, сказал: «Ты мужик и я мужик», а из рабочих отвечал: «Прошу прощения, я – не мужик». Больше они не виделись. Когда я дорос понять причины разрыва, то, не забывая наглядный урок политграмоты, осознал, что такое классовые конфликты, принципиальные разногласия и противоречия развития.
«Моя мать родилась при крепостном праве», – говорил и повторял Дед Вася, обозначая исходный пункт нашего прогресса. Крепостное право оставило России разрушительное убеждение: труд – удел рабов, люди не работают. По моим дедам я видел: один усвоил протестантскую трудовую этику и работал с удовольствием, другой, быть может, и работал не меньше, но для него это была повинность. Если дедушки гладили меня по голове, я чувствовал, одна рука была мягче, цивилизованней, но слова, чтобы определить своё ощущение, я, разумеется, ещё не знал.
Различие двух семейных ветвей начиналось с районов, где мы жили. Москва, согласно расселению нашей семьи, была в моем сознании поделена между Пушкинской площадью и Замоскворечьем. Всё ещё деревенский дедушка с полуграмотной бабушкой жили по другую сторону Большого Каменного моста, на Большой Якиманке, там пахло дымом, топили дровами, и, проходя с гулом, был слышен каждый троллейбус, но большей частью, особенно ночью, стояла тишина. В Бабьегородском переулке уцелело частное домовладение: изба за высоким забором. Просто последнее удельное княжество, динозавр, сохранившийся в наших лесах. Дед Вася был знаком с хозяином и заходил к нему потолковать, о чем говорили, не рассказывал, через забор слова не перелетали.
Дедушка индустриальный жил вместе с нами на Страстном бульваре, у него была своя комната. Это возле Пушкинской площади: запах бензина, трамвайные звонки, автомобильные гудки, никогда не умолкавший грохот. На Страстном картошку жарили по-французски, тоненькими ломтиками. В Замоскворечье варили и ели, посыпая крупной солью – хрустела на зубах. Картошку я поедал то с одним, то с другим дедом, оба священнодействовали. Что жареная, что вареная картошка, то был не завтрак, не обед и не ужин, то был застольный ритуал в несовместимых традициях.
Дед Вася,
спасаясь от коллективизации, в деревне бросил целое хозяйство. Дед Борис тоже немало утратил по мере экспроприации. Переезжал он в Москву из Питера по-службе, но в условиях жилищного кризиса мебель из петроградской квартиры оказалась не по размеру, и была не расставлена, а громоздилась. «Дедикома», как называл я дедово обиталище на Страстном, была набита, помимо книг, разными предметами, которые он приобрел, получив за границей инженерный диплом. От автомобиля «Бенц» (ещё без «Мерседеса») остались свечи для зажигания. «Свечи Боша, – говорил дед, – лучшие в мире». «Лучших в мире вещей» у него хранилось видимо-невидимо, не выбрасывалось ни-че-го. Лучшая на свете аппаратура – это были всего лишь детали уже отсутствующего механизма, либо механизм целиком, но, увы, неупотребимый: под потолком висел велосипед, потолок высоченный, комната – часть разгороженного бального зала, велосипед первобытный, с деревянными ободами колёс и без свободного хода – убиться можно! Были предметы, названия и употребления которых я не знал, но играть ими играл, и лишь со временем узнал, что это – первый, не похожий на радио, давно умолкнувший приемник, это допотопный, уже не действующий, пылесос, а это, с обломанной стрелкой – метроном. Сокровища хранились в пыльных картонных и старых фанерных ящиках, были запихнуты за шкаф или спрятаны под кровать, исключая висевший велосипед.Сейчас обладатель такой, с позволения сказать, «коллекции древностей» выставил бы всё на показ и взимал мзду за посещение частного музея. А домашние говорили «Хлам!», деда называли Плюшкиным, но детали утраченных механизмов и даже неведомо чего обломки для него не были бросовым ломом и собранием раритетов. Пусть полусломанные и уже бесполезные, это были ступени технического прогресса, в котором дед участвовал, начавши трудовой путь токарем минной мастерской Обуховского завода.
В город семейные ветви тянулись постепенно. Со стороны моей матери это произошло раньше, по мере того что в книгах называется «обнищанием деревни» и «приростом фабричных рабочих» [56] . Прадед Никита Матвеич Воробьев водил товарные поезда, и вся семья по ходу демократизации двигалась, как товарный состав. В товарняках мне случалось путешествовать с лошадьми. Составы на каждой узловой подлежали переформированию. Лежа на сене и чувствуя толчки, я думал: «Так и мы: нас тащили и дергали, вперед-назад, то пропускали, то задерживали».
56
См. М. И. Туган-Барановский, Русская фабрика в прошлом и настоящем. Москва: «Московский рабочий», 1922, С. 265–285.
Сохранилась у нас большая групповая фотография: черные костюмы, белые манишки, лица, исполненные чувства собственного достоинства. Показать кому эту группу, пожалуй, скажут: «Думские гласные перед заседанием» или «Дипломатический корпус решил сфотографироваться, прежде чем идти на прием». А это служащие депо под Петербургом. Сын одного из этих гордых своим положением машинистов, Дед Борис, получив за границей инженерный диплом, получил письмо от отца. С годами бумага пожелтела, но не потускнела энергия восторженного обращения в начале письма от 22 августа 1909 года, слова, выведенные старательным пером, выглядели высеченными на скрижали. Привожу, как написано: «Новоявившiся Иньженеръ! Апотому Сердечно Поздравляю Тебя Сполучениемъ Желанного зватя Иньженера, Поетому случаю и я Свидетельствую тебе Мое Великое удовольствiе, и очень Радъ Твоему Успеху».
Когда я подрос и смог прочитать письмо, удивить званием инженера было нельзя, зато дед не забывал, как с инженерным дипломом он от заводского станка поднялся буквально до небес. До конца своих дней, помня о взрыве, каким явился для него социальный подъем, дед подписывался: Инженер Воробьев.
Образование сделало деда «человеком воздуха», как называли первых авиаторов, для Всероссийского Общества Воздухоплавания он редактировал «Вестник воздухоплавания», выпускал и собственный журнал «Мотор», поместил в журнале отчет о Воздухоплавательной выставке 1912 г., опубликовал интервью с конструктором Сикорским, а также поместил статью о своем друге и тезке Борисе Луцком, создателе авиадвигателей (до этого Сикорский на самолеты собственной конструкции ставил моторы иностранные).