Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Литература как жизнь. Том II
Шрифт:

Фильм «Чапаев» станет, я думаю, «Давидом» советской эпохи. Иерархия киновеличин пока держится другая, но время ещё скажет своё слово. Когда у нас многие, особенно иностранные фильмы не показывали, мы сотрудниками ИМЛИ были допущены в кинохранилище и видели хваленые шедевры 60-х годов, в основном французскую «Новую волну»: кино для киношников запомнилось приемами, кадрами, почерком режиссера [5] . В то же самое время над главным персонажем «Чапаева» пытались смеяться, но ведь ирония в отношении к «Василь-Иванычу» есть в самом фильме: «Чапай думать будет!», а это означает, что фильм неуязвим. Можно иронизировать над исполнением роли Гамлета, нельзя иронизировать над Гамлетом, он сам над собой иронизирует: «Кто бы избежал кнута, если бы с каждым из нас обращались так, как он того заслуживает?». Потешаться можно над теми, кто себя не осознает, а в «Чапаеве» всё продумано и умно. «Помнишь атаку капелевцев и как они умирают? Как герои!» – слова Димки Жукова. В самом деле, это же белое офицерство в советском шедевре. Камея киноискусства – исполнение заглавной роли. Станут фильм смотреть по другому, будут всматриваться в актерское создание, как всматриваются в скульптурную и живописную классику. А в искусстве остается в конечном счете сотворенный живой человек. Все прочее дряхлеет, сохраняя интерес для изучающих историю стилей.

5

Непосредственное

впечатление я проверил сорок лет спустя, когда в собрании очерков Гора Видала прочитал его эссе «Кто же делает кино?» (“Who Makes the Movies?”, 1976) Из этого очерка следует: взыскующие признания кинематографисты делают фильмы в первую очередь и даже преимущественно для кинематографистов, в их старательно построенных картинах главное почерк режиссера, фирменный знак творца, подпись художника, как на полотнах авангардистов. Сам Гор Видал, известный прежде всего как автор исторических романов, работал в Голливуде и по его сценариям были сделаны фильмы, имевшие успех у зрителей (скажем, «Лучший кандидат»), но не всегда принятые кинокритиками.

Создатель Чапаева, выступавший со сцены Дома актера, ничуть не походил на свое создание. Контраст ошеломил меня настолько, что я перестал слышать, о чем Бабочкин говорил. Недавно в Интернете я обнаружил его литературный портрет, написанный собратом-актером [6] . Из описания следует, что Бабочкин чувствовал себя пленником собственного завораживающего создания 30-х годов и всё искал, в кого бы еще воплотиться. Тиски жанра и плен амплуа: Конан Дойль, чтобы высвободиться из-под тени Шерлока Холмса, стремился стать историческим романистом, и у него получалось неплохо, да не то! Эдварду Лиру казалось мало популярности его лимериков, он хотел славы живописца. Живопись сносная, но бессмертны его бессмысленные строки. Из того, что вспоминающим Бабочкина упомянуто и названо шедевром, я видел «Скучную историю». Это было… скучно. А что из ролей Бабочкина произвело на меня впечатление чудесного перевоплощения, в тех же мемуарах лишь упомянуто – горьковские «Дачники».

6

Дмитрий Щеглов. Чапаем заклейменный. Опубликовано: 1-го Января 2004 09:00. 07140 «Совершенно секретно», No.1/176.

Спектакль, выпущенный в Малом театре, пришелся к началу конца советского времени. Чувствовалось, что старые песни нашей эпохи пропеты до конца, их стали подвергать деконструкции, разрушительному перетолкованию. На десятилетнем юбилее журнала «Вопросы литературы» в присутствии официальных лиц Вадим Кожинов спел под гитару песню Гражданской войны «Красная армия всех сильней» и к строке «Царские тюрьмы сравняем с землей» прибавил: «И на развалинах царской тюрьмы новые тюрьмы построим мы». Вадима не привлекли к ответственности, официальные лица, пока он пел, безмолвно поднимались со своих мест и, ускользая, покидали зал. В такой общественной атмосфере представленная в «Дачниках» картина духовного разброда обрела актуальность.

Максима Горького сейчас поносят, не перечитывая и не читая, а выхватывая моменты из его биографии. Если моменты выхватывать из чьей угодно биографии, мало от кого что останется. Судите всякого по делам его, говорит Писание, Байрон считал: дела писателя это его слова, и с Байроном согласился Пушкин. Чтобы привлечь Горького к суду истории за слова, достаточно положить на весы критического правосудия «На дне». Пьесу ставят во всем мире, как ставят «Гамлета» и «Трех сестер», ставят, как «Гамлета», переодевая в костюмы других времен и стран, ночлежников Хитрова рынка превращают в японских румпэнов или делают их американскими пьяньчужками, как в пьесе Юджина О’Нила «Продавец льда грядет» [7] . Горького вычеркнуть можно вместе с его влиянием, какое было испытано крупнейшими писателями ХХ века.

7

Майя Коренева (1936–2016), моя сокурсница, посвятила свою жизнь изучению О’Нила, выучила его пьесы наизусть и прочла о нем всё доступное, горьковский фон в его пьесах для неё несомненен («История литературы США». т. шестой, часть 2, С. 395, 428) Во время американских гастролей Художественного театра в 1923 г. Юджин О’Нил мог видеть мхатовскую постановку «На дне». Тогда же был издан сборник переводов тех пьес, которые МХАТ показывал в Театре Эл Джолсона.

«Дачники» в свое время считались полемическим продолжением «Вишневого сада». Персонажи горьковской пьесы – горожане, о приходе которых в чеховской пьесе пророчил Лопахин: «всё разберут», если старинное поместье продать, а землю разбить на участки и «отдавать потом в аренду под дачи». Поднявшиеся из низов и зажившие обеспеченной жизнью мещане сняли дачи на участках, выкроенных из поместья. Один из дачников, вроде моего деда Бориса, инженер из рабочих, Петр Иванович Суслов занимает хорошую должность, обеспечен высокой зарплатой, такой директор в постсоветское время, пожалуй, приватизировал бы государственное предприятие. Бабочкин взял эту роль на себя и создал анти-Чапаева – человек из народа, ушедший от народа русский сноб. Вся пьеса, непервостепенная у Горького, риторическая и монотонная, словно вспыхивала с монологом Суслова в последнем акте. Это было, как в скучной опере, когда все ждут заключительной арии, ради этого и приходят на спектакль.

«Да, да… – кипятится Суслов, – мы все здесь – дети мещан, дети бедных людей… Мы, говорю я, много голодали, волновались в юности… Мы хотим поесть и отдохнуть в зрелом возрасте – вот наша психология». На протяжении пьесы звучит слово «избранные», вчерашние неимущие претендуют на обособленность в меру своей обеспеченности. Их тайну и выдает Суслов: «Я обыватель – и больше ничего-с! Вот мой план жизни. Мне нравится быть обывателем… Я буду жить, как хочу!». У Бабочкина это получалось с остервенением неподражаемым, решено и сделано в границах мастерского изображения истерики. То было умение воспроизвести на театральных подмостках переживание столь же материализованное, как скульптура или стихотворение. Овеществленность в изображении чувств меня притягивала с детства, когда я рассматривал предметы, сделанные прадедом, машинистом-механиком. В подарок своим детям он создал чудеса токарного искусства – материализованное выражение отеческой любви. Кто видел у нас полочку его работы, говорил: «Хотел[а] бы я иметь такую полочку». То была полочка как таковая, феномен полки, как пушкинские строки есть стихи. Созданная машинистом кофемолка вызывала восклицание: «Где вы такую достали?!» Достать такую полочку нельзя, нам досталась кофемолка assoluta. Столетней давности кинопленка сохранила умирание, созданное в шекспировской «королевской хронике» Бирбомом Три. «Я не видел ещё, чтобы кто-нибудь так умирал на сцене», – Золя о Сальвини. Итальянского трагика видел Кугель: «Сальвини всегда брал простейшее – в этом была главная сила театрального впечатления. Сальвини дает простодушного детски-доверчивого мавра, которого подавляет венецианская культура и который в своей примитивной чистоте и простоте не в силах прозреть гнусные замыслы и сложную дипломатию Яго». Критик-театрал, видевший многих знаменитостей, перечисляет выражения простоты, передаваемой Сальвини «необычайным, как оркестр, голосом» и внешними исключительными данными: «ревнивец», «страдание злополучного, всеми оставленного

отца», «страдающий от сознания своей без вины виноватости», «лесной житель, ясный голос природы» и т. п.

Бабочкин, воплощая Суслова, положил краску, которой у Горького нет. Актер сделал это умело, обозначив двумя-тремя тактами ровесника пьесы, кафешантанного гимна бесстыдства «Матчиш» (от – match, спаривание).

«Матчиш», чудесный танец,я танцевала с одним нахаломпод одеялом.

Актер не пел, он агрессивно отплясывал то, что Суслов высказывал: «Человек прежде всего – зоологический тип. Вы это знаете! И как вы ни кривляйтесь, вам не скрыть того, что вы хотите пить, есть… и иметь женщину. Вот и всё истинное ваше!». Актером была решена сверхзадача и четко проведена логика действия – обнажение желаний, манифест обывательщины: «вознаградить себя с избытком». Подсебейная жизненная установка была выражена теми же средствами, какими некогда был передан революционный энтузиазм. Актер смог сыграть революцию, сыграл и отречение от неё.

«Алиса Коонен поднимала кверху руки в молитвенно-пластическом экстазе и читала текст нараспев, с неестественными модуляцииями в голосе, воскрешая стиль ложно-классических трагедий».

Б. Алперс (1936).

В год моего рождения о легендарной актрисе высказался авторитетный историк театра. Спустя тридцать лет попал я на концерт Алисы Коонен в том же зале ВТО, услышал модуляции и увидел жесты, «словно птица Гамаюн, залетевшая в социалистическую эпоху из другого времени», – одно из обманутых ожиданий.

Обмануты мои ожидания оказались, потому что навеянные околотеатральными сплетнями сделались несоразмерно большими. Алиса Коонен составила славу Камерного театра за всё время его существования между двумя Мировыми войнами. Она сумела поразить зрителей и обезоружить критиков исполнением роли женщины-комиссара в сверхсовременном спектакле по «Оптимистической трагедии» Вишневского, сыграла и Эмму Бовари, и Адриану Лекуврер – всё это стало легендой, в том числе легендой о гибели театра под гнетом власти. А я помню, как Генька Гладков мне говорил о Камерном, который находился недалеко от нас, через площадь. Генька говорил: «Хороший театр, почти всегда пустой. Пускали даже без билета: пожалуйста, заходи!» Генька и заходил, а вообще в Камерный не ходили. Не один Камерный оказался в кризисе, то было время, когда интерес к театрам упал. Интерес возродился вместе со злободневностью семидесятых. Тогда и книги стали лучшим подарком, а до этого было как? Хочешь обидеть – дари книгу. В Камерном театре последним заметным спектаклем был «Визит инспектора» по пьесе Пристли, всё та же тема всеобщей неприемлемости правды. Пристли написал пьесу сразу после войны, и в Англии пьесу ставить не хотели: саморазоблачение оказалось не в духе послевоенного времени – пора мирной передышки и возродившихся надежд. Пристли прислал пьесу в Москву, пьесу быстро перевели и поставили, отец был на премьере с Архиепископом Кентерберийским, визит Архиепископа несколько повысил кредит театра, но дальше закрутилась театральная интрига. Камерный «прикрыли» – так говорили об оргмерах, принятых во исполнение официальных постановлений, и директивное постановление присудило к бессмертию своей смертью умиравший театр. В прессе, время от времени оживляя легенды, с подтекстом ставили вопрос: «Когда же взмахнет крылами трагическая муза Коонен?»

< image l:href="#"/>

На концерте в Доме актера Алиса Коонен читала стихи Александра Блока. Слушая Коонен, я вспоминал инцидент из прошлого советской литературы. Вспоминал, потому что драма разыгралась недалеко от Дома Актера, четыре остановки по Бульварному кольцу – Дом Печати. Там читал те же стихи сам Александр Блок и, по свидетельству Чуковского, о стихах и о нем было сказано: «Эти стихи – мертвечина и написал их мертвец». Свидетельство Чуковского в свою очередь обросло легендой. Марина Цветаева, пересказывая и даже цитируя Чуковского, по обыкновению преувеличивала, подгоняя реальность под свою любимую мысль, то есть следуя своей манере говорить не о том, что было, а что ей виделось. Так самоубийство Стаховича стало в её устах вызовом советской власти, оскорбительные слова будто бы были брошены поэту прямо в лицо. Согласно Чуковскому, они с Блоком сидели за сценой, слышали бестактные слова и сами отыскали «витию», но вития от своих слов не отрекался, а сам Блок, по Чуковскому, признал: «Это правда». Как бы там ни было, я всё-таки не представлял себе, как можно было такое сказать. На концерте Коонен понял: отжило! В год моего рождения искушенному зрителю казалось, что на сцене Камерного театра «актеры создавали царство фантастических образов, мир несуществующих людей, живущих по каким-то особым законам эмоциональной ритмики» [8] . Тридцать лет спустя в моих глазах фантастические образы выглядели омирщенными: осталась техника, остался навык, пропала энергия, давным-давно испарился дух того времени надуманных незнакомок и нарочито стилизованных баядерок. Из сострадания к бескрылой музе я в антракте ушел.

8

Б. Алперс. Театральные очерки, том второй, С. 299.

Поделиться с друзьями: