Литературная матрица. Учебник, написанный писателями. Том 2
Шрифт:
Включенный в школьную программу «Последний бой майора Пугачева», где изложена история побега, перестрелки и гибели беглецов, — нетипичная для Шаламова вещь. Бой описан с вызывающей, принципиальной скупостью. Зато подробно дана биография главного героя, боевого офицера, бежавшего из немецкого плена и тут же посаженного своими на десять лет, за измену Родине. Майор вспоминает немецкий лагерь, где все пленные — французы, англичане — получали от родственников посылки, и только русские солдаты ничего не получали. Родина от них отказалась. Майора пытались завербовать в армию Власова — майор не пожелал предавать Родину, которая предала его. Из сталинского лагеря майор бежит не на свободу — он хочет умереть как человек, как воин, с оружием в руках.
Шаламов не пугает. Он слишком уважает и себя, и читателя. Он создает свои рассказы для того, чтобы люди увидели: «моральный прогресс» есть фикция, опасная иллюзия. Тысячи великих просветителей, гуманистов,
Он пытается опубликовать свои тексты тогда же, в конце 1950-х. Но его ждет разочарование. Легендарной публикацией в «Новом мире» рассказа Солженицына «Один день Ивана Денисовича» лагерная тема в официальной советской литературе была открыта — и закрыта. Шаламов, по одним свидетельствам, горячо приветствовал триумфатора Солженицына, по другим — резко критиковал его творение. Конечно, Шаламову было больно: к моменту появления «Ивана Денисовича» он уже десять лет работал над своими рассказами, и значительная их часть была готова, и подборка лежала у Твардовского в том же «Новом мире». Но Шаламову не повезло. Хрущев швырнул либеральным интеллигентам, «прогрессивному человечеству», кость — второй не последовало.
Нужна лагерная проза — вот вам лагерная проза, литературное свидетельство из первых уст, пожалуйста. А Ша-ламов не нужен. Достаточно одного Солженицына.
Можно предположить, что история с «Иваном Денисовичем» травмировала Шаламова. Отношения двух лагерных летописцев не сложились. Хотя Солженицын, по его собственному утверждению, даже предлагал Шаламову совместную работу над «Архипелагом». Шаламов отказался.
Он так и не увидел свои рассказы опубликованными на родине.
Но даже если допустить, что Шаламов завидовал своему удачливому коллеге — повода для упрека здесь не найти. Семнадцать лет лагерей и десятилетия работы «в стол» не сломали, разумеется, Шаламова, но превратили его в стоика. В человека, нетерпимого к малейшим намекам на фальшь, неискренность, жажду мирских благ. Следует повторить: упреки недопустимы, применять к судьбе Варлама Шаламова обычные критерии — значит, ничего не понимать в истории России и ее литературы.
Неизвестно, что хуже: семнадцать лет просидеть в лагерях — или на протяжении двух десятилетий создавать нестандартную, передовую прозу безо всякой надежды опубликовать ее.
Известны тысячи случаев, когда люди, подобно Шаламову, сидели в лагерях десятилетиями, прошли через немыслимые муки и не сломались, уцелели — но, оказавшись на свободе, умирали, не прожив и года. Свобода ослабляет волю к сопротивлению.
Шаламов не умер, не ослаб.
Подвиг Шаламова не в том, что он физически выжил в лагере, а в том, что он творчески выжил после лагеря.
Ему удалось напечатать несколько подборок стихотворений. Он страстно любил поэзию, уважал Пастернака, его записные книжки полны размышлений о Есенине, Ахматовой. Он горько пишет о себе: «Пять чувств поэта: зрение — полуслепой; слух — оглохший от прикладов; осязание — отмороженные руки нечувствительные; обоняние — простужен; вкус — только горячее и холодное. Где же тут говорить о тонкости. Но есть шестое чувство: творческой догадки».
Колыма отобрала у него все здоровье. Он страдал болезнью Меньера, мог потерять сознание в любой момент, на улицах его принимали за пьяного. Его рассказы были «бестселлерами самиздата», ими зачитывались — сам писатель жил в крошечной комнатке, едва не впроголодь. Тем временем Хрущева сменил Брежнев; трагические лагерные истории о сгнивших, замерзших, обезумевших от голода людях мешали строить развитой социализм, и советская система сделала вид, что Варла-ма Шаламова не существует.
Чрезмерно прям, тверд. Неудобен. Не нужен.
Он открыто издевался над идеями Макаренко о «перековке» — перевоспитании трудных подростков, воров, уголовников. А ведь Макаренко считался лидером социалистической педагогики.
Он презирал Льва Толстого. Писал: «…хуже, чем толстовская фальшь, нет на свете». А ведь Толстой, с легкой руки Ленина, был «зеркалом русской революции», «глыбой», «матерым человечищем».
1972 год. Шаламов публикует в «Литературной
газете» открытое письмо: резко, даже грубо осуждает публикацию своих рассказов эмигрантским издательством «Посев». Воинствующие диссиденты тут же отворачиваются от старика. Они думали, что он будет с ними. Они думали, что Шаламов — этакий «Солженицын-лайт». Они ничего не поняли. Точнее, это Шаламов уже все понимал, а они — не сумели. Миллионы заживо сгнивших на Колыме никогда не интересовали Запад- Западу надо было повалить «империю зла». Западу в срочном порядке требовались профессиональные антикоммунисты. Солженицын, страстно мечтавший «пасти народы», отлично подошел, но его было мало — еще бы двоих или троих в комплект… Однако Шаламов был слишком щепетилен, он не желал, чтобы чьи-то руки, неизвестно насколько чистые, размахивали «Колымскими рассказами», как знаменем. Шаламов считал, что документальным свидетельством человеческого несовершенства нельзя размахивать.Вообще ничем никогда нельзя размахивать.
Открытое письмо возмутило Солженицына. «Как? Шаламов сдал наше, лагерное?!» А Шаламов не сдавал «наше, лагерное» — он инстинктивно и брезгливо отмежевался от «прогрессивного человечества». Тем временем упомянутое человечество вручило Солженицыну Нобелевскую премию, и всемирно известный борец с режимом, перебравшись на Запад, на долгие годы фактически «приватизировал» лагерную тему. Тогда как Шаламов, глубоко презиравший даже намеки на саморекламу, последовательный атеист, человек-кристалл, скептик, гений сардонической усмешки, враг любого компромисса — оставался известным только узкому кругу почитателей. Для «прогрессивного человечества», всегда готового аплодировать живописным героям, Шаламов был слишком сух, презрителен, улыбался слишком горько и формулировал слишком беспощадно.
Шагай, веселый нищий, Природный пешеход, С кладбища на кладбище Вперед. Всегда вперед!По Шаламову, сталинский лагерь являлся свидетельством банкротства не «советской» идеи, или «коммунистической» идеи, а всей гуманистической цивилизации XX века. При чем тут коммунизм или антикоммунизм? Это одно и то же.
А уж если говорить о нынешней бестолковой и крикливой цивилизации века XXI-го — с ее точки зрения Вар-лам Шаламов, конечно, типичнейший лузер, тогда как Солженицын — гений успеха. Один полжизни сидел, потом полжизни вспоминал и писал о том, как сидел, почти ничего не опубликовал и умер в сумасшедшем доме. Другой сидел три года, шумно дебютировал, бежал в Америку, сколотил миллионы, получил мировую известность, под грохот фанфар вернулся на родину, с высоких трибун учил жизни соотечественников и окончил дни в звании «русского Конфуция».
Но сейчас все иначе: стоит упомянуть первого из них — люди уважительно кивают. Что касается второго — наверное, лучше умолчать. О мертвых либо хорошо, либо ничего. Мертвый не может возразить.
Зато живые могут возразить живым. Живые могут со всей ответственностью заявить, что всякий желающий что-либо узнать о сталинских лагерях первым делом должен взять в руки именно «Колымские рассказы». Все остальное мололо не читать. «Архипелаг» следует читать только после «Колымских рассказов» — как справочное пособие. «Ивана Денисовича», по-моему, можно не читать. Потому что никакого Ивана Денисовича не было и быть не могло. Всемирно известный герой Солженицына Иван Денисович Шухов — всего лишь скверная копия толстовского Платона Каратаева. Симулякр [418] . Синтетический, из головы придуманный, идеальный русский мужичок, безответный, терпеливый, запасливый. Трудолюбивый и всюду умеющий выжить. Россия, загипнотизированная Львом Толстым и Александром Солженицыным — крупными знатоками «народа», — сто пятьдесят лет ждала, когда ж появятся из гущи народной такие мужички и с хитрым прищуром рубанут правду-матку.
418
Симулякр (лат. simulacrum — «изображение, подобие») — изображение, не имеющее оригинала; представление того, что на самом деле не существует. — Прим. ред.
Если сейчас не внести ясность в этот вопрос, Россия будет еще сто пятьдесят лет ждать появления упомянутого мужичка, который, как кажется автору этих строк, еще во времена Льва Толстого существовал только в сознании Льва Толстого, а уж во времена Александра Солженицына существовал с большим трудом даже в сознании Александра Солженицына.
А лагерники Шаламова не трудолюбивы и не умеют жить. Они умирают. Они — зомби, полулюди-полузвери. Они сломаны и расплющены. Они пребывают в параллельной вселенной, где элементарные физические законы поставлены с ног на голову. Они озабочены — буквально — существованием «от забора до обеда».