Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Литературные заметки. Книга 2 ("Последние новости": 1932-1933)
Шрифт:

«Через улицу» Ант. Ладинского — рассказ бледновато-прозрачный, не лишенный очарования. Если бы искать контраста с Яновским, — более разительного не найти: у того ткань искусства все время рвется, и сквозь нее проступает быт, жизнь, сырой материал, одним словом; у Ладинского только ткань и видна, и на ней почти ничего нельзя прощупать. Это «искусство для искусства», не потревоженное никакими сомнениями.

О «Смерче» А. Гефтера сказать что-либо затрудняюсь. Не хорошо и не плохо. Случай, конечно, весьма любопытный, но литература в этом рассказе «не ночевала».

Стихи… Стихов на этот раз много, есть среди них вещи удачные, есть и совсем слабые. Не буду перечислять авторов и разбирать их индивидуальные достоинства или недостатки. Едва ли имеет большое значение, что А. талантливее В., или Х. чувствует стиль и слова, в то время как У. с явным удовлетворением занимается размашисто-красноречивой декламацией на возвышенные темы. Позволю себе сказать другое.

Неужели наши поэты не чувствуют, что все эти стихи, — все такие стихи, вообще, — ужасающим образом искажают и принижают понятие поэзии, которое люди в наше время все еще хранят? А если чувствуют, как решаются они писать и, тем более, печатать это? Возможно возражение: какие же стихи писать? Ответ упирается в «непоправимо-белую страницу». Но над этим нечего смеяться или издеваться: на белой странице есть иногда хоть отблеск мечтаемой, отлетевшей или еще не родившейся поэзии, между тем как в огромном большинстве теперешних стихов нет даже и этого. Они благополучны и слепы, они ни в малейшей мере не отражают глубочайшего «кризиса» искусства в наши дни, они не подозревают о нем, в них все по-прежнему на месте, как ни в чем не бывало: ямбы, рифмы, образы, изящные и меланхолические мысли, отточенные афоризмы… А поэзия в это время — по Фету —

…в ночь идет, и плачет уходя!

По странной случайности, рядом с «галереей стихов» помещена статья Вейдле о «Чистой поэзии». Отличная статья, лучшая, мне кажется, из литературных статей этого разносторонне-образованного критика: в ней вдумчиво поставлен диагноз той болезни, о которой я только что упомянул. Жаль только, что сделано это с какой-то академической, высокомерной отрешенностью, без личного риска и вмешательства в дело. Жаль, что в последних строчках статьи, «под занавес», указано лекарство от болезни и дан совет обратиться к религии. Лекарство потеряно, в том-то ведь и все дело, — и Вейдле это хорошо знает. Но изложение процесса, который может привести слово к небытию — превосходно. О «чистой поэзии» без устали писал, как известно, аббат Бремон, недавно скончавшийся, и, правду сказать, запутался в ее дебрях безвыходно. Вейдле вносит в вопрос ясность. (Но, мимоходом, неужели можно Поля Валери ставить как поэта, на одну доску с глубоким и оригинальным Маллармэ.)

Как всегда, интересна и порывиста Марина Цветаева в своих воспоминаниях о Макс. Волошине. С ней не всегда соглашаешься. Но хорошо то, что с ней всегда хочется спорить. Неизменно интересен П. Бицилли.

М. Алданов в заметках о Тургеневе ограничился вопросами второстепенными и мелкими, умышленно ничего не затрагивая «по существу». Многие его суждения спорны и остроумны. Однако, если уж отдаться во власть спорщическому настроению, то одну его оценку никак нельзя обойти молчанием. Алданов пишет, сопоставляя Тургенева с Достоевским: «Признаем, ради справедливости, что в “Поездке в Полесье” и некоторых страницах “Записок охотника” больше искусства и поэзии, чем в “Подростке” и “Униженных и оскорбленных”, вместе взятых».

Сравнивать писателей вообще не следует, и не следует решать, кто «выше», кто «ниже». Однако все это делают и, конечно, пока мир стоит, будут делать: доводы бессильны тут что-либо изменить. Возразить я хочу вовсе не на сравнение Тургенева с Достоевским, а на пренебрежительный отзыв о «Подростке». Да, правда, крайне неровный роман. Но какие гениальные, какие архигениальные страницы! Помнит ли, например, М.А. Алданов ту главу, где к ребенку-герою приходит во французский пансион Тушара его застенчивая испуганная мать, а тот ей холодно демонстрирует свои ученические тетради. Не знаю, есть ли тут «искусство и поэзия», но если их нет, тем хуже для них: это, во всяком случае, нечто такое, что не только не бледнеет в соседстве с Тургеневым, но в неповторимой, пронзающей человечности своей достойно Шекспира или Еврипида.

9-ГО НОЯБРЯ

От радостей мы давно уже отвыкли.

Жизнь нас не баловала ими в последние годы. В эмиграции создался даже какой-то своеобразный «вкус к горю», какая-то мода на пессимизм. Наиболее вероятным признается не самое возможное, а самое худшее. «То ли еще будет!» — при каждой новой неудаче говорят некоторые, готовые тут же повторить иронически-зловещий совет поэта:

Будьте ж довольны жизнью своей,Тише воды, ниже травы…

А праздники бывают все-таки и «на нашей улице». Был такой праздник в четверг 9-го ноября. Мы счастливы за Бунина, одного из сильнейших и тончайших художников, какие

были в России, мы удовлетворены за себя, за всю нашу литературу. Но не только — это. В стокгольмском решении есть смысл чрезвычайно важный по нынешним временам, хотя и побочный. О нем нельзя промолчать.

Одной из самых печальных особенностей нашей эпохи является крушение духовных ценностей. Это звучит высокопарно и расплывчато: постараюсь в двух словах уточнить то, что я имею в виду… Речь идет, конечно, не о самих «ценностях», а об отношении к ним. Пессимизм эмиграции отчасти этим отношением и вызван. Ей внезапно открылось, что «дух» почти беззащитен в современном мире. Иллюзии внезапно разрушились. Мы с малых лет привыкли говорить: «сила слова», «высокий авторитет мысли», и многое другое в том же роде, — а тут вдруг обнаружилось, что в чистом своем виде слово и мысль почти беспомощны. Им нужна опора, тогда только они приобретают реальное значение: иначе с ними мало считаются. Реверансы — реверансами, но дальше дело не идет. Опора же есть — общество, реальное влияние, ежеминутная возможность размена отвлеченных ценностей на практические. Одно дело — «знаменитый писатель X.» в своей стране, где он прежде всего «un homme arrive», другое, совсем другое, — тот же X., с тем же своим талантом, с тем же умом, тою же душою, но предоставленный сам себе, принужденный искать моральной поддержки в чужой среде. Еще не так давно мы думали, что разницы нет, а теперь готовы были горько смеяться над былыми своими заблуждениями.

И вот оказалось, что все-таки мы не совсем заблуждались. Творческий дар сам по себе, ум и сердце сами по себе что-то да значат. За Буниным ниче­го не было: ни послов, ни академий, ни каких-либо издательских трестов… Ничего. Никакой реальной силы. Один только его талант. Но этого оказалось достаточно для торжества.

Теперь во всем мире Бунина начнут усиленно читать. Он сам человек смелый, решительный, глубоко «мажорный», так сказать. Он, наверное, смотрит на свой выход в открытое мировое море со спокойной уверенностью. Но со стороны — страшновато, как, признаюсь мимоходом, мне всегда становится страшно, когда иностранец раскрывает Пушкина. «Гордый взор иноплеменный» «не поймет», «не заметит» … Да и как ему понять то, что понимаем мы? Он, может быть, в тысячу раз проницательнее, но мы глядим сквозь Россию, а он — мимо. В Пушкине без России почти ничего не понять, как бы патетически и вдохновенно ни ораторствовал Достоевский насчет его мнимой всемирности. В Бунине тоже. Самый язык его трудно переводим. Как у Пушкина, он держится не столько на образах, сколько на безошибочной расстановке слов, на распределении тяжести в каждом слове, и на игре ударений. А этого ни один переводчик не переведет. Но «будем надеяться», как принято выражаться в приветствиях. Будем и вправду надеяться, что великий бунинский дар все-таки возьмет свое, пробьется через все препятствия — и бу­дет оценен во всей своей мощи и прелести.

ПЛАН

Это слово – «план» – в наше время у всех на устах. О плане все думают. Идея его находит страстных сторонников и горячих противников. Некоторые считают, что выход из того состояния, которое один французский государственный деятель охарактеризовал недавно, как «le desarroi des hommes et des choses», лежит в проникновении общественного или государственного контроля во все области жизни — и расходятся с современной Россией только в содержании предлагаемого ими «плана». Другие, наоборот, утверждают, что жизни нужна свобода, и что государство и общество должны как можно меньше препятствовать возникновению отдельных творческих инициатив и их вольному соревнованию. От повсеместного теперешнего полусоциализма кризис, будто бы, и произошел.

В России вера во всемогущество плана достигла предельных размеров. Там сомнения не допускаются, о возражениях же нечего и говорить. Стереотипная фраза: «под руководством коммунистической партии во главе с тов. Сталиным» — есть в сущности заклинание, спасающее от несчастий, оберегающее от неудач и, во всяком случае, снимающее груз личной ответственности. «В Кремле за нас думают», «в Кремле нами руководят» — это сознание, которое было чуть-чуть унизительно для человека обычной прежней складки, в советской психике является основанием для похвальбы. Средний, благонамеренный советский гражданин убежден в необходимости распространения непогрешимого и тиранического «плана» на все виды духовного или материального творчества.

Я не собираюсь рассматривать вопрос в целом. Еще менее — решать его. Это очень сложно, это требует множества специальных сведений, — а раз­решениями мировых проблем «с кондачка», в порядке импровизации, на нескольких журнальных страничках или газетных столбцах нас и без того услаждают нередко… О «плане» я сегодня вспомнил, просматривая несколько последних советских повестей, романов и альманахов. Когда о советской литературе думаешь, то вообще к мыслям о плане неизбежно приходишь. Его находишь в ее основании. Его ощущаешь как причину ее гибели.

Поделиться с друзьями: