Литературы лукавое лицо, или Образы обольщающего обмана
Шрифт:
А чужое, значит, можно. А как избрать себе его? Ужель не судно можно? Иначе говоря, рассуждение о неимении в связи с малым возрастом жизни своего суждения есть лишь рифмованная глупость, которая вполне разоблачает сама себя же. Она вовсе не нуждается в подозрении насчет честности ее носителя, так как он говорит лишь под страхом утраты возможного личного благополучия. Теперь тезис от Репетилова:
Да умный человек не может быть не плутом.Что здесь не так? Зачем смущенье? Ведь каждый знает наперед, что умный выгоду блюдет, которую всегда отлично понимает. В ответ лишь скажем мы тогда, что все же также иногда нам ум еще про честь напомнит, что только с оной всяк из нас себе составит благо не на час, что без нее все в миг порой в труху отвратную свалится. Тогда ж нам след держать ответ всем репетиловым расхожим, что ум, который не малец, всегда за честность тоже!
Завершая сей краткий очерк, его автор полагает, что ему в целом удалось выделить и снять некоторые весьма важные смыслы разбираемой комедии, и снять их как смыслы якобы верные и благие. Другими словами, обнаруженная поэтическая мудрость А. С. Грибоедова на поверку оказалась поддельною и даже вредною для русского ума, так как она своей изящно-обольстительной формой лишь усугубляет ранее уже сложившуюся грустную русскую традицию принимать все яркое, броское, но вполне вредное, за особо ценное и важное. В настоящем случае, кажется, подтвердилась мысль: приходит срок и всем тогда – лишь стыдно за виденье это.
24 апреля 2007 года
Санкт-Петербург
«Чайка» А. П. Чехова как символ утраты смысла человеческой жизни
В произведении должна быть ясная, определенная мысль.
Вы должны знать, для чего пишите…
Пьеса А. П. Чехова «Чайка» начинается со знаменательных слов двух героев (Маши Шамраевой и Семена Медведко): «Отчего вы всегда ходите в черном? – Это траур по моей жизни. Я несчастна». Последние слова как бы предваряют печальную тональность всей комедии. Впрочем, может быть дальнейшее развитие сюжета скажет уже нечто иное? Или, может быть, известное понимание героиней своей жизни будет и вовсе развенчано как неверное? В свою очередь, другой герой пьесы Константин Треплев говорит о своей матери: «Она уже и против меня, и против спектакля, и против моей пьесы, потому что не она играет, а Заречная. Она не знает моей пьесы, но уже ненавидит ее… Ей уже досадно, что вот на этой маленькой сцене будет иметь успех Заречная, а не она. Психологический курьез – моя мать. Бесспорно талантлива, умна, способна рыдать над книжкой, отхватит всего Некрасова наизусть, за больными ухаживает, как ангел; но попробуй похвалить при ней Дузе. Ого-го! Нужно хвалить только ее одну, нужно писать о ней, кричать, восторгаться ее необыкновенною игрой, но так как здесь, в деревне, нет этого дурмана, то вот скучает и злится, и все мы – ее враги, все мы виноваты. Затем она суеверна, боится трех свечей, тринадцатого числа. Она скупа. У нее в Одессе в банке семьдесят тысяч – это я знаю наверное. А попроси у нее взаймы, она станет плакать». Что смущает в монологе героя? Представляется, что это речь не совсем сына, что ли. Почему? Да потому, что рассуждает о ней как бы сторонний наблюдатель, волею автора пьесы старающийся быть объективным в ее оценке. Но каковы признаки сего? А таковы, что сын не будет говорить о своей матери так сухо (отстраненно). Этому очевидно помешает его личная включенность в делаемую оценку. Да и в самом деле, ведь это его мать, а значит, ежели она так плоха, то и он таков же будет! Поэтому подлинный сын говорил бы о собственной матери иначе. Как? А, например, так: мама ревнует меня и к моей пьесе, и к чужому успеху; она просто привыкла быть в центре внимания и плохо переносит иное состояние; впрочем, она имеет на эту слабость право, так как очень талантлива и сердечна; другие ее слабости – это суеверия и скаредность, но они для нее естественны, ведь это лишь действие страхов потери ею плодов долгих трудов. Таким образом, сын бы остался сыном, а не сторонним мужчиной, желающим лишь посудачить о заметной женщине. Но по воле автора сын легко приговаривает собственную мать к позорному
Завершая анализ комедии А. П. Чехова «Чайка», невольно задаешься вопросом о цели написания настоящего очерка. С одной стороны, проникая в смыслы пьесы, узнаешь ее суть, с другой – спрашиваешь себя: ну и что тут такого особенного? Иначе говоря, зачем пересказывать и зачем оценивать в который уже раз пересказываемое содержание? Неужели ранее не сказали всего, что только возможно? Да, трудно спорить, что это не так. Во всяком случае, если смотреть на дело привычно. Но, если посчитать (скажем, в соответствии со словарем) под словом «комедия» нечто притворное и лицемерное, то вдруг понимаешь, что русский писатель в данном случае искренно «ломает комедию». Другими словами, он с серьезным видом изображает как бы реальную жизнь, в которой рисует как бы реальные образы, взятые им как бы из самой жизни, коих в ней на самом деле и не бывало вовсе. Впрочем, кто-то возразит, что это не так, что как раз жизнь имеет много тому примеров. Да, если говорить по деталям сюжета, то многое вполне узнаваемо и правдиво. Но если говорить о «Чайке» как о целом явлении жизни, то она своим совокупным смыслом никак или совсем не соответствует реальности. Наоборот, имея лишь видимость жизни, она собою попросту отрицает ее или лишает смысла. Поэтому А. П. Чехов, скорее всего, не имея твердых ориентиров в собственной жизни, и, уподобившись в связи с этим отчасти своему герою Константину Треплеву, вводит своего читателя (зрителя) в ложный мир «самодостаточного человеколюбия», маскируя его мнимость финальным самоубийством главного действующего лица. Есть ли в подобном творении какая-либо острая нужда у реального человека? Вряд ли. Наоборот, подлинная жизнь не может не противиться чеховским персонажам, их горьким насмешкам над нею. Иначе говоря, А. П. Чехов выступает в «Чайке» в качестве элегантного (стильного) шута, который, соединяя реальное и нереальное, выдает результат сего «творчества» публике за нечто серьезное или подлинное. Безвредно ли подобное занятие для человека? Вряд ли. Почему? Да потому, что все фальшивое никого и ничему не научит, а лишь уведет от насущного в дебри напрасных иллюзий. Поэтому-то слова доктора Дорна, что «только то прекрасно, что серьезно» к самой «Чайке» никак не относятся.
28 апреля 2007 года
Санкт-Петербург
«Мертвые души» Н. В. Гоголя – едкий миф о русской доле
Я прошу тебя, читатель, поправить меня.
в поэму «Мертвые души»
Но почему вдруг «едкий миф о русской доле»? – скажет некий читатель настоящего очерка. А потому, – ответит его автор, – что само название поэмы содержит в себе нечто разъедающее само русское бытие. В пользу сформулированной претензии говорят слова М. П. Погодина, адресованные им Н. В. Гоголю в письме от 6 мая 1847 года: «"Мертвых душ" в русском языке нет. Есть души ревизские, приписные, убылые, прибылые». Впрочем, кто-то, возможно, возразит, что русский писатель на самом деле имел в виду героев своего повествования, а значит, и претензий к названию поэмы и быть не должно. Да, с последним пониманием весьма трудно не согласиться, однако ж Павел Иванович Чичиков вместо бытовавших убылых душ вдруг зачем-то скупает мертвые. Иначе говоря, использованное Н. В. Гоголем «умрачнение» («утяжеление») смысла известного юридического понятия «убылые души», видимо, совсем незаметно для него самого вошло и в другие смыслы рассматриваемого литературного произведения. Кстати, если речь идет о душе всерьез, то она, как известно, смерти не подвластна. В противном случае, то есть в ситуации непризнания самого факта ее существования уже сам разговор о ее же умирании также, очевидно, неуместен будет. С другой стороны, а почему речь в очерке идет о доле? А потому, что участь или судьба в доле выражена грустным смысловым оттенком. Поэтому-то следует вспомнить, как говорится, к месту слова самого Н. В. Гоголя: «.надобно смотреть на вещь в ее основании и на то, чем она должна быть, а не судить о ней по карикатуре, которую из нее сделали». Но если вдруг карикатуру выдают за основание, за самое что ни на есть исходное? Что ж тогда? А может быть, искренний русский взгляд на само русское начало иным и не бывает, а значит, в поэме и в самом деле нечто сущностное, а не наведенное? Но в таком случае выходит, что для русского автора объективное описание самого себя и вовсе заказано? Странно сие будет, похоже прямо-таки на колдовское действие какое-то. Тем более, что высказывание А. С. Пушкина после знакомства с первыми главами поэмы «Боже, как грустна наша Россия!» вполне попадают в сформулированное выше подозрение. Другими словами, даже Пушкин оказывается не в состоянии отличить яркий вымысел от действительности. Но почему? Видимо, в данном случае сказался удивительный дар Н. В. Гоголя, его умение удовлетворять наклонностям всякого русского человека, его же чувству изящного. Да и в самом деле, разве знаменательные слова автора поэмы «И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с своими странными героями, озирать всю громадно-несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видимый миру смех и незримые, неведомые ему слезы» не подтверждают ли с лихвою сделанного выше предположения? Впрочем, приступим к прочтению бессмертной поэмы русского гения.
Что привлекает наше внимание прежде всего? А то, что главный герой поэмы Чичиков Павел Иванович, как путешествующее по России лицо, ставит во главу угла установление приятельских отношений со всеми властными чинами губернского города N, в который он только что успел заехать. При этом смущает следующее обстоятельство: «О себе приезжий (речь идет о Чичикове. – Авт.), как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностью, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он незначащий червь мира сего и недостоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам». Странно читать подобное. Видимо, Н. В. Гоголь несколько и сам впал в своего рода маниловщину, так как без опыта и лишь умозрительно проделал вместе со своим героем весьма непростой путь знакомства с губернскими властями. Почему так? Да потому, что подлинные власти на то и власти, что с приезжим незнакомцем поведут себя, знамо, несколько отлично от того, как это описано было Н. В. Гоголем. Иначе говоря, входить запросто в приятельские отношения с совсем посторонним человеком без убедительных с его стороны аттестаций и рекомендаций они вряд ли где будут, хотя бы из соображений собственной безопасности.
Теперь, уже самые первые расспросы, учиненные Чичиковым на балу у губернатора, в отношении состояния имений бывших там помещиков Манилова и Собакевича не могли бы не удивить председателя местной палаты и почтмейстера. Особенно это привлекло бы их внимание с учетом выказанной Чичиковым ранее по отношению уже к ним самим вежливости и учтивости, а также заметной скромности в рассказах им о себе самом. Поэтому-то начало поэмы отдает явной стилизацией под анекдот, страдает упрощением реалий подлинной российской жизни, в которой власти без наведения твердых справок бросаться в приятельство с первым встречным ни за что не станут. Теперь следующее замечание. Н. В. Гоголь, характеризуя Чичикова, говорит о нем так: «О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его. Но замечательно, что он все это умел облекать какою-то степенностью, умел хорошо держать себя. Говорил ни громко, ни тихо, а совершенно так, как следует. Словом, куда ни повороти, был очень порядочный человек. Все чиновники были довольны приездом нового лица». Странно это, ведь ранее сам Чичиков говорил о себе, что он «претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его». В таком случае всякий опытный сановник непременно задумался бы над тем, что Чичиков, видимо, опасное лицо, так как очевидно фальшиво представлял самого себя новому начальству. И даже его маскировка своего прошлого якобы гонениями за правду никак не спасала его от подозрения, так как он невольно становился в таком случае либо неким подобием карбонария, либо явно лицом с мошенническим душком. С другой стороны, уже проявленные способности главного действующего лица поэмы почему-то не привели его ранее к вполне закономерным чинам и к соответствующему им качеству материального состояния. Иначе говоря, он как будто «сваливается» в губернский город в ореоле выдающихся достоинств или свойств, которые по всему не могли уже ранее не «отлиться» в его твердое и заметное социальное положение. Поэтому-то весь «заход» героя поэмы в губернский город N представлен ее автором явно искаженно в сравнении с тем, как бы он мог осуществиться в реальности, что, впрочем, могло бы стать уже препятствием всему авторскому замыслу. Иначе говоря, автор вынужден был выдумывать начало дабы получить возможность для изложения задуманного им продолжения.
Но перейдем к первому из заметно или выпукло представленных сюжетов, к визиту Чичикова к помещику Манилову. Что, прежде всего, привлекает внимание в описании Гоголем последнего? Манилов выглядит весьма меланхолическим и праздным человеком, который пребывает в неких высокопарных мечтаниях. Причем сам характер последних поисков сильно отдает легкомыслием. Вместе с тем Манилов с супругой уже более восьми лет сохраняют к друг другу вполне трепетные любовные чувства, над которыми автор зачем-то несколько подтрунивает. А зря! Иначе говоря, ему самому, видимо, непонятно было сие странное сочетание очевидно пустого, с одной стороны, и вполне наполненного – с другой. Впрочем, в подлинной жизни подобный мечтатель вряд ли сможет сохранять трепетное чувство к собственной жене, чего великий писатель как бы и не осознает вовсе. Даже если в поэме описана лишь имитация теплых семейных чувств, то и она в жизни вряд ли возможна. То есть Н. В. Гоголь на самом деле лишь «конструирует» образ Манилова из несовместимых компонентов, кои в реальности по отдельности, с одной стороны, удручают, с другой – вызывают уважение и даже удивление за своей
очевидной редкостью. В результате помещик Манилов представляет собою скорее яркую карикатуру, чем подлинное лицо. Но сам обман писателя обнаруживается нелегко, ведь он как бы стремится к объективности или показывает своего героя вроде бы объемно. Но, с другой стороны, не всякое соединение чего-то отрицательного с чем-то положительным убедительно будет. Кроме этого, удивляет также совершенно детская реакция помещика Манилова, вполне образованного человека, на попытку скупки у него главным героем поэмы «убылых душ», называемых еще при этом зачем-то мертвыми. Другими словами, предложение скупки его казенных долговых обязательств вдруг вводит его в совершенное замешательство, чего в реальности быть никак не могло. А его финальный вопрос о законности сей негоции (затеи) и вовсе производит впечатление насмешки автора поэмы над своим читателем. Тогда как в жизни невыдуманной его, возможно, заинтересовал бы только своего рода коэффициент рентабельности всего замысла Чичикова, дабы он мог понимать степень своего возможного выигрыша от участия в этом деле. В противном случае перед читателем в лице Манилова является совсем невменяемое лицо или человек явно недееспособный. Кстати, нечто подобное происходит и в сцене покупки Чичиковым душ у помещицы Коробочки, которая волею автора поэмы предстает перед читателем совсем необразованной и глупой женщиной. Что здесь сказать? Ну не может помещик в России быть настолько глупым насколько сие представлено Н. В. Гоголем. Возвращаясь к Манилову, следует твердо заметить, что он собою образует лишь явно нереальное лицо, не могущее не вызвать досады на автора поэмы за попытку употребить наличный художнический дар понапрасну и даже во вред всей читающей публике. Последняя, соблазнившись неправдою как правдой, как раз и попадает волею писателя впросак. Другими словами, впечатлительный читатель помимо своей воли начинает вдруг верить в существование того, кого ни при каких условиях быть-то и не может вовсе. Ну и что тут такого? – скажет некто и продолжит: – в таком случае и горевать-то не о чем будет. Так-то оно так, но, с другой стороны, след-то в душе – привычка жить неправдой как правдой все-таки возникнет и даже начнет оказывать свое прискорбное действие в подлинной жизни, в которой уже шутки с ложью плохи будут. Поэтому вера, по словам пословицы «ни в городе Богдан, ни в селе Селифан», есть вера печальная, ведь на самом деле она есть лишь опасное для всякого легкомыслие. Теперь еще о покупке мертвых душ Чичиковым у Манилова. Неужели всерьез можно говорить о купчей с нулевой ценой? Видимо, Н. В. Гоголь оказался опять вне знания дел практических. Иначе говоря, купчая без подходящей конкретному случаю цены выглядит явно подозрительно, а значит, она не может не побудить неизбежных в таком деле третьих лиц насчет необходимости проверки добросовестности самой предполагаемой сделки господ Манилова и Чичикова. Поэтому поведение как Манилова, так и Чичикова в момент обсуждения купчей выглядит совсем неубедительно. Ведь они были просто обречены оговаривать цену всякой конкретной продаваемой и покупаемой души, которую и указали бы затем в момент совершения купчей крепости. Кстати, тогда все глупые реакции Манилова на предложение Чичикова Н. В. Гоголю пришлось бы неизбежно изымать из текста поэмы. Далее некоторые аналогичные изложенным до того соображения о покупке Чичиковым восемнадцати «убылых душ» помещицы Коробочки за пятнадцать рублей. Что смущает в последнем дельце главного героя? А то смущает, что подобная купчая посредством доверенного лица не могла также не вызвать у названного выше стороннего участника сделки вопросов, ведь та же Коробочка даже особ женского пола продавала каждую «по сту рублей», а значит, в рассматриваемой сделке был бы сразу заметен мошеннический подтекст. Поэтому-то само описание состоявшегося между Чичиковым и Коробочкой договора выглядит также совсем неубедительно. В другой же сцене – в сцене общения Чичикова с помещиком Ноздревым Н. В. Гоголь, как будто спохватившись, указывает уже на меры безопасности для героя поэмы: «Чичиков никак не хотел заговорить с Ноздревым при зяте насчет главного предмета (читай "мертвых душ". – Авт.). Все-таки зять был человек посторонний, а предмет требовал уединенного и дружеского разговора». Тут же сразу всплывает совершенно естественный для всякого вменяемого русского человека вопрос о возможности применения «убылых душ». То есть Ноздрев в отличие, скажем, от Манилова уже открыто спрашивает у Чичикова о цели покупки им у него названных выше душ. Иначе говоря, подлинный русский мошенник, в отличие от измышленного Гоголем, действовал бы более продуманно. Например, он постарался как бы спонтанно ставить вопрос о переводе на свое имя, скажем, в счет погашения собственного же денежного (карточного) долга конкретным лицам из числа владельцев большого числа названного выше предмета. Почему? Да потому, что при таком раскладе, во-первых, никто бы не задумывался насчет какого-либо тайного применения «убылых душ», а значит, и не пытался бы препятствовать либо конкурировать, во-вторых, всякий понимал бы ясно и свою выгоду (погашение долга), и выгоду инициатора сделки, который брал на себя чужую налоговую обязанность, но, как говорится, обязанность, разнесенную уже во времени и пространстве на вполне посильные к выплате части. Через приведенное выше сравнение поведения Чичикова и потенциального российского мошенника усматривается заметная наивность и легкомыслие Н. В. Гоголя, который, моделируя на бумаге слабую сюжетную затею А. С. Пушкина, на самом деле плохо знал и понимал подлинную жизнь России. Другими словами, угадывая и прекрасно живописуя достоверную российскую жизнь лишь отчасти, великий русский писатель в целом нарисовал в поэме лживый образ Отечества, в котором действуют не просто банальные грешные персонажи, но действуют герои с явно ослабленной умственной способностью. Впрочем, уже Собакевич как будто в оправдание автора поэмы предлагает Чичикову купить его «убылые души» «по сту рублей за штуку». Тем самым он четко сообщает инициатору мошеннического плана, что вполне понимает его подоплеку и готов вести дело всерьез. С другой стороны, далее названный персонаж вроде бы заметно глупеет, как говорится, «на глазах у изумленной публики». Почему? Да потому, что начинает вдруг рассуждать о форме дела прямо как о содержании его. В частности, совершенно изумляют его речи об умерших уже крестьянах как о живых. Но, как оказывается впоследствии, Собакевич лишь славно «играет дурака», а на самом деле пытается вытащить из Чичикова все, что только возможно. При этом он даже пытается шантажировать главного героя поэмы: «Но знаете ли, что такого рода покупки, я это говорю между нами, по дружбе, не всегда позволительны, и расскажи я или кто иной – такому человеку не будет никакой доверенности относительно контрактов или вступления в какие-нибудь выгодные обстоятельства». То есть Собакевич ясно заявляет Чичикову, что тот нечист на руку и что иметь с ним успешно дело не всякому по плечу. Тем самым Собакевич как бы намекает, что готов и сам ради выгоды замараться нравственно. Казалось бы, после такого заявления уже битый ранее жизнью Чичиков должен был бы свести весь затеянный им разговор в шутку, но нет. Он волею автора поэмы как будто специально входит в будущие для себя же неприятности. Впрочем, оставим в стороне Собакевича и перейдем к помещику Плюшкину. В связи с последним, Н. В. Гоголь говорит о народном русском слове: «.но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко так вырвалось бы из-под самого сердца, так бы кипело и животрепетало, как метко сказанное русское слово». Последнее наблюдение писателя рождено было, в свою очередь, очень меткой народной характеристикой, данной помещику Плюшкину крепостным крестьянином Собакевича (речь о кличке «заплатанной»). Вновь перед нами выдуманная фигура. Почему? Да потому, что в реальности ей, очевидно, нет места, она с нею просто никогда не сопряжется, или не может большое хозяйство сохраняться в природе сколько-нибудь продолжительно под началом подобного колоритного персонажа. Иначе говоря, само естественное положение в хозяйстве центрального лица обязывает всякого так или иначе соответствовать ему либо оно же устраняет его. Но почему вдруг так нехороши герои Н. В. Гоголя? Неужели таков совокупный лик русского человека? Что мешает великому писателю явить читателю иное? А вот что или вот какое убеждение его: «Но не таков удел (речь идет о славе поэта. – Авт.) и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, – всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!… Не признает сего современный суд и все обратит в упрек и поношенье непризнанному писателю; без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество». Что ж, пафос автора поэмы вполне понятен. Другое дело, что дерзание «неумолимого резца» писателя есть и его же печаль. Почему? Да потому, что «выпукло и ярко на всенародные очи» им выставляется лишь неприглядное в лицах человеческих, тогда как в реальности ни Маниловых, ни Коробочек, ни Ноздревых, ни Собакевичей, ни Плюшкиных и нет вовсе. Почему? Да потому, что в подлинной жизни все несколько иначе выглядит, или в ней нет «высокого восторженного смеха» достойного быть в ряду с «высоким лирическим движеньем». А что ж есть в ней? В реальности господствует целесообразность как осознаваемая, так и не очень. В ней нет ничего неразумного как такового, в ней все и всем вполне определяется. Иначе говоря, в жизни все предельно конкретно и предельно обосновано. Другое дело, что описывать подобное ой как не просто будет. Зато и узнаваемость либо достоверность сего начинания дорогого стоить будет. И еще. В честном описании реального действия неизбежно придется обобщать многое, но это обобщение не должно противоречить всему описываемому действию как чему-то целому. Другими словами, только умозрительное обобщение, поглощающее собою любые детали рассматриваемого автором действия, сможет стать подлинной художественной ценностью. Кстати, последнее непременно будет защищать собою всякий наличный человеческий характер или лицо. Иначе говоря, в природе мира нет совершенно виновных или совершенно безвинных, в ней есть общая печаль и такая же общая радость, которые, впрочем, разнесены часто и много во времени и пространстве. В результате лишь подлинный художник (писатель или поэт) как представитель истинно новозаветной культуры способен умозрительно схватить и явить своему зрителю (читателю) вполне точно обобщающую суть всякой человеческой жизни. Все иное будет согрешать и всегда рано или поздно распознаваться как нечто лукавое. Например, в сцене свершения купчей крепости у председателя палаты ее участники, в частности Собакевич, уже посвященный в подоплеку намерения Чичикова насчет скупки душ и, видимо, под действием острого желания видеть конфуз главного героя поэмы, допускает комментарий, вполне ведущий к возникновению подозрений в отношении Чичикова. То есть Собакевич, получив от Чичикова некоторую выгоду, все же хотел, вероятно, от обиды за выраженное ему со стороны негоцианта недоверие поставить его в необходимость раскрытия или в необходимость придания огласки подлинной цели приобретения им именно «убылых душ». Иначе говоря, в России так (как у Н. В. Гоголя) дела никогда не делаются, а именно: либо полностью доверяешь компаньону смысл предполагаемой затеи, либо вершишь ее так, чтобы другие участники ни в чем не смогли бы тебя заподозрить. Почему? Да потому, что по-другому все выйдет наружу и выйдет как бы само собой, невзначай. О чем в России всякий доподлинно знает, а значит, даже преступные дела русские мошенники ведут чаще всего артельно. Неудобно сие? Да, неудобно это, ведь в таком случае придется делиться. А что делать, но такова уж не придуманная жизнь в матушке Руси. Поэтому-то слова Ноздрева, сказанные им на балу у губернатора публично прямо в лицо Чичикова: «Уж ты, брат, ты, ты, я не отойду от тебя, пока не узнаю, зачем ты покупал мертвые души», как нельзя лучше подтверждают выше уже сформулированное наблюдение, которое ни обойти, ни объехать, никому не дано будет. Тогда как Н. В. Гоголь зачем-то все же пускается в своей поэме в эту игру «в поддавки», в результате чего и выводит через нее не Россию, а лишь опрятную или даже изящную карикатуру на нее. Казалось бы, и что из того самого страшного, чтобы так уж убиваться-то? А то, что все фальшивое, но притягательное, очень даже повреждает собою всякому внимающего ему, делает самого наблюдателя едким или делает его беспричинно язвительным. Почему? Да потому, что эстетически выраженное зло действует вполне заразительно и устоять перед его обаянием бывает совсем не просто. В результате всякий читатель, уверовавший хотя бы чуть-чуть в реальность событий внутри рассматриваемой поэмы, запросто бы усвоил себе в привычку думать рассеянно, а значит, попусту или неудачно. Впрочем, вернемся к сюжету поэмы, в котором Н. В. Гоголь вновь удивляет своей неудержимой фантазией в связи с визитом в город помещицы Коробочки. Последняя как раз и придала известному слуху о покупке Чичиковым мертвых душ вполне устойчивый и массовый для горожан характер. Но что в свою очередь делает по проверке его губернская власть? Начинает сама себя же заморачивать, выслушивая призванного ею же на допрос помещика Ноздрева, которому заранее не верит ни на грош. Казалось бы, установи, живы ли крепостные Собакевича, а именно: каретник Михеев, плотник Пробка Степан, кирпичник Милушкин, сапожник Телятников Максим, о продаже которых во время свершения купчей крепости слышал сам председатель палаты, и дело с концом. Но нет, ничего подобного не делается. Вместо этого «выплывает» история капитана Копейкина, сбежавшего из ссылки Наполеона и прочая невиданная доселе выдумка. Кроме того, ежели иметь в виду назначение нового генерал-губернатора и получение из столицы двух розыскных бумаг вполне себе серьезного содержания, то также странным выглядит то, что местные власти не спешат допросить, как говорится, с пристрастием самого Чичикова, очевидно уже находящегося у них на подозрении. Даже складывается впечатление, что они страшно его боятся как тайного шпиона центральной власти. Но тогда совсем непонятно, почему они так слепо изначально ему доверялись, никак не предполагая возможную через него для себя опасность. А кроме того, ежели они в нем вдруг твердо предположили участника тайной ревизии, то тем более странным выглядит их финальный бойкот всей его личности. Поэтому-то на поверку и выходит, что в поэме действует прямо-таки детский сад какой-то. Нет, не Россия это будет, тем более не Россия, находящаяся вблизи ее столичных городов, как пишет об этом сам автор поэмы. Но что же это тогда? Это фантазия, чистая фантазия о ней и только. Другими словами, автор поэмы, проживая в Италии, излагает блестяще виды мнимого (небывалого) Отечества своего, в котором только и могло случиться ровно то, что и случилось с господином Чичиковым Павлом Ивановичем. Впрочем, в самом финале поэмы Н. В. Гоголь дает весьма честную предысторию своего героя, в которой тот вполне подобен своим реальным российским прототипам. В частности, мы видим ловкого и серьезного приобретателя, который выглядит убедительно и достоверно. В самом рассказе о нем уже заметна его выраженная способность к многоходовому и хорошо (тщательно) замаскированному сложному действию, целиком направленному как бы к законному приобретению богатства и всех благ земного (телесного) бытия. Здесь уже перед нами возникает лицо и талантливое, и отчетливо бесчестное. Иначе говоря, Чичиков прежний – это Чичиков, в принципе вполне могущий быть в реальности. В нем как в документальном персонаже угадывается уже некий вневременной образ, оседлавший когда-то Русь и сделавший из нее по ее же милости для себя непреходящую поживу.Завершая настоящий очерк, его автор хотел бы заметить, что Н. В. Гоголь в поэме «Мертвые души», видимо, помимо своей воли сумел-таки, с одной стороны, искусно замаскировать подлинную правду о России, с другой – оставить наше Отечество в пределе собственного произведения без какой-либо надежды на лучшую долю. Поэтому, вникая в сей едкий миф о русском человеке, о русской доле, вряд ли стоит всерьез принимать на веру убеждения его автора, которому так и не суждено было вырваться за пределы навязанной ему когда-то и кем-то вполне бесчестной и печальной литературной традиции эстетического «обделывания» подлинной российской действительности.
10 мая 2007 года
Санкт-Петербург
«Отцы и дети» И. С. Тургенева – дурманящий гимн пользе человеческой
Перед нами, дорогой читатель, уникальный роман XIX столетия, в котором самым причудливым образом сошлись некий итог развития всей многовековой традиции и его же полное отрицание. Казалось бы, а зачем же так-то? Неужели нельзя без подобного (сущностного) противостояния? Давайте разбираться. О чем хлопочет новое историческое лицо – Евгений Васильевич Базаров? Жаждет абсолютной пользы! Жаждет торжества голой житейской целесообразности! Жаждет лишь тотальных рыночных отношений, говоря современным языком! В частности, в беседе с Павлом Петровичем Кирсановым – воплощенным носителем высших достоинств господствующей традиции, он заявляет следующее: «Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы… сколько иностранных… и бесполезных слов! Русскому человеку они даром не нужны. Мы действуем в силу того, что мы признаем полезным. В теперешнее время полезнее всего отрицание – мы отрицаем. Мы ломаем, потому что мы сила. Сперва нужно место расчистить». Но что есть польза с сущностной точки зрения? Она лишь культ облегчения, и ничего более. Иначе говоря, в ней самой для себя же нет никакого проку! С другой стороны, собеседник Базарова в свою очередь говорит ему такое: «Вы воображаете себя передовыми людьми, а вам только в калмыцкой кибитке сидеть! Сила! Да вспомните, наконец, господа сильные, что вас всего четыре человека с половиною, а тех – миллионы, которые не позволят вам попирать ногами свои священнейшие верования, которые раздавят вас!» На это русский нигилист заметил: «Коли раздавят, туда и дорога. Только бабушка еще надвое сказала. Нас не так мало, как вы полагаете». Впрочем, автор романа как бы и не замечает возникающего идейного конфликта. Вместо четкого осознания обнаруженного факта И. С. Тургенев зачем-то сразу переводит или маскирует суть наблюдаемого противоречия посредством облачения его в одежды банального конфликта поколений русских людей. В частности, его герой Николай Петрович Кирсанов в беседе со своим братом выражает это так: «Однажды я с покойницей матушкой поссорился: она кричала, не хотела меня слушать… Я наконец сказал ей, что вы, мол, меня понять не можете; мы, мол, принадлежим к двум различным поколениям. Она ужасно обиделась, а я подумал: что делать? Пилюля горька, а проглотить ее нужно. Вот теперь настала наша очередь, и наши наследники могут сказать нам: вы, мол, не нашего поколения, глотайте пилюлю». Конечно, часто новые идеи приходят с новыми же – молодыми людьми, но кто и когда готовит их появление? Вероятно, что они вызревают втуне все-таки одного и того же поколения, тогда как часть молодежи более охотно и более энергично готова бывает к тому, чтобы воплотить в жизни то, что уже было подготовлено к тому некоторыми старшими. Поэтому сводить идейное противостояние к конфликту поколений все же вряд ли следует. Справедлив ли автор романа в окончательной оценке заявленного выше сюжетного конфликта? Угадывает ли он его подлинную основу? Вероятно, что прочтение и обдумывание всего рассматриваемого нами романа и даст искомый ответ.
На балу у губернатора, куда волею автора попадают оба главных героя – Евгений Базаров и Аркадий Кирсанов, происходит их знакомство с госпожой Ольгой Сергеевной Одинцовой, которая там же произносит заинтересованно в разговоре с младшим Кирсановым в отношении его товарища Базарова следующее: «Мне будет очень любопытно видеть человека, который имеет смелость ни во что не верить». В данном случае автор романа вновь возвращает своего читателя к выше уже обнаруженному конфликту традиции и абсолютной пользы, но только представленному уже в контексте взаимной симпатии либо интереса молодой женщины и молодого мужчины. Если ранее конфликт традиции и квазипользы разворачивался между мужчинами – представителями разных поколений и вне какой-либо между ними симпатии, то теперь все происходит уже на фоне сильного взаимного влечения двух достаточно молодых людей, не обремененных к тому же супружескими отношениями. Но как начинает являть себя упомянутый конфликт? Через обсуждение искусства или художественного смысла, который как раз и составляет совершенно естественно самую сердцевину известной уже традиции в самом ее широком значении. Почему? Да потому, что вне искусства самой традиции и быть-то не может. Или вне художественного смысла самой традиции как понятия и не возникнет вовсе. Почему так? Да потому, что с сущностной точки зрения традиция – это механизм возникновения, передачи и поддержания обычая, который, в свою очередь, есть продукт привыкания к кому-чему-либо, рождающийся из особенностей мировоззрения. Тогда как само мировоззрение – это суть всего познаваемого в мире посредством мысли. Но сам мир – это бесконечная череда всевозможных ярких образов, а значит, и всякого художественного смысла. Поэтому-то очередное столкновение традиции и агрессивной пользы посредством искусства вполне уместно и даже неизбежно, особенно в условиях уже установившейся привязанности друг к другу носителей заявленных выше смыслов. Но обратим внимание на аргументы сторон. На вопрос Одинцовой о необходимости художественного смысла для распознавания людей Базаров уверенно отвечает: «Все люди друг на друга похожи как телом, так и душой; у каждого из нас мозг, селезенка, сердце, легкие одинаково устроены; и так называемые нравственные качества одни и те же у всех: небольшие видоизменения ничего не значат. Достаточно одного человеческого экземпляра, чтобы судить обо всех других. Мы приблизительно знаем, отчего происходят телесные недуги; а нравственные болезни происходят от дурного воспитания, от всяких пустяков, которыми сызмала набивают людские головы, от безобразного состояния общества, одним словом. Исправьте общество, и болезней не будет». На уточняющий вопрос госпожи Одинцовой, что «когда общество исправится, уже не будет ни глупых, ни злых людей?» Базаров отвечает уже так: «По крайней мере при правильном устройстве общества совершенно будет равно, глуп ли человек или умен, зол или добр». В дальнейшем, когда знакомство Базарова и Одинцовой заметно углубилось, а симпатия героя к героине стала явно трансформироваться в большое сердечное чувство, из уст Одинцовой в адрес Базарова вдруг прозвучал вопрос: «…что в вас теперь происходит…» Узнав о любовной страсти Базарова, Одинцова подумала: «Нет, – решила она наконец, – бог знает, куда бы это повело, этим нельзя шутить, спокойствие все-таки лучше всего на свете». Таким образом, герой романа, столкнувшись с известной мощью противостоящей ему традиции, как говорится, воочию, потерпел сокрушительное поражение от нее. Иначе говоря, красота и ум госпожи Одинцовой буквально сразили Евгения Базарова. В результате на его личном опыте вполне подтвердилось то, что в теории для героя было как бы совсем невозможным. С другой стороны, госпожа Одинцова неожиданно для самой себя оказалась вдруг с сущностной точки зрения чуть ли не единомышленницей Базарова. Почему? Да потому, что она возвела свое личное спокойствие в ранг смысла собственной жизни. Тогда как оно в свою очередь есть лишь продукт стяжания тотальной пользы как облегчения самого конкретного человеческого бытия взамен кажущейся ей «пустоты… или безобразия» в случае смелого сближения с героем романа.