Лондон. Биография
Шрифт:
Сохранились изображения подобных детей, торгующих, или попрошайничающих, или ворующих на улицах, «почти нагих и до последней степени несчастных, поедаемых паразитами, одетых в такие жалкие лохмотья, что по их платью невозможно определить, какого они пола». Иллюстрации того времени подтверждают плачевность их состояния. На одной мы видим уличного мальчонку в ветхой одежде взрослого – рваное пальто, висящие лохмотьями брюки; шляпа и башмаки непомерно велики ему, а на боку висит жестянка для еды и питья. Паренек, кажется, лишен возраста – или, точнее, все возрасты присущи ему одинаково; безвозрастность эту подчеркивает взрослое платье, ранее выброшенное кем-то за негодностью. Эти бродячие дети столь же стары и столь же юны, как сам город.
Документы приходских приютов XVIII века полны картин, пробуждающих горестные чувства. Найденышам часто давались фамилии по названиям мест, где их обнаруживали; например, архивы прихода Ковент-гарден
Выживших определяли в приходские работные дома. По существу это были примитивные фабрики, где с семи утра до шести вечера дети трудились – пряли шерсть или лен, вязали чулки; час в день отводился на начатки ученья, еще час – «на обед и игры». Как правило, работные дома были грязны и переполнены. Например, в приходе Сент-Ленард (Шордич) «на тридцать девять детей было три кровати». Соединяя в себе черты фабрики и тюрьмы, работный дом выявлял тем самым свою сущность специфически городского учреждения; часто дети заражались там друг от друга «расстройствами» и инфекционными болезнями, и тогда их отправляли в больницы. Четырехугольник лондонской неволи – работный дом, фабрика, тюрьма, больница – замыкался.
Дети подвергались заточению по той простой причине, что в естественном и свободном состоянии считались дикими существами. Вечно «полуголые или одетые в лохмотья, обмениваются скверной руганью и проклятиями… катаются в грязи, лезут в конуры, воруют на пристанях, тащат из карманов ключи». Они были тем «отребьем», которым «изо дня в день полнятся наши тюрьмы, от тяжести которого стонет тайбернская виселица». Из тех, кто присматривался к жизни общества, лишь очень немногие задавались вопросом: не доводят ли этих детей до звероподобного состояния сами условия лондонского бытия? Осязаемые картины действительности давили на сознание, мешая всякому адекватному, убедительному анализу, идущему дальше констатации дикости и озверения. Беспризорные дети, которых приучили к труду в приходском работном доме, считались, к примеру, «настолько же отличными от того, чем они были раньше, насколько прирученный зверь отличается от дикого». Однако этот образный ряд применим и к другим существам из коммерческих джунглей Лондона. «Злой хозяин может быть настоящим тигром – и бьет, и бранит, и догола раздевает, и голодом морит, и все, что пожелает, может сотворить с безвинным мальчонкой, и кому до этого дело? Приходскому начальству, сбывшему его с рук, уж точно никакого». Здесь речь идет о «приходском ребенке», продаваемом в ученики; хотя эту ситуацию увековечил Диккенс в «Оливере Твисте» (1837), жестокости и тяготы, с которыми была сопряжена эта торговля детьми, характерны прежде всего для XVIII века.
Обратимся теперь к бедственному положению маленьких трубочистов, которых называли climbing boys – лазающими мальчишками. Обычно их определяли к хозяевам в ученики в возрасте семи-восьми лет, однако нередко пьющие или неимущие родители продавали за двадцать-тридцать шиллингов даже четырехлетних. Требовались именно малыши, потому что лондонские дымоходы были специфически узкими и изогнутыми, вследствие чего легко забивались сажей и прочим. Маленького трубочиста заставляли протискиваться в эти узкие щели или заталкивали туда силой; боязливых или непослушных, чтобы лезли веселее, кололи булавками или подпаливали огнем. Некоторые гибли от удушья, многие умирали медленной смертью от эпителиомы мошонки – «рака трубочистов». Оставшихся в живых работа уродовала. Один поборник социальных реформ так описывал типичного «лазающего мальчишку», окончившего свой недолгий трудовой век: «В двенадцать лет он теперь калека на костылях, роста в нем от силы три фута семь дюймов… Волосы на ощупь как свиная щетина, голова как горячая головешка… Он бубнит „Отче наш“». Черные от сажи и прочих отходов города, эти дети если и мылись, то очень редко. Выкрашенные в лондонский цвет, они были подлинным символом самого что ни на есть жалкого состояния, до какого город мог довести своих юных жителей. Обычные уличные персонажи, они бродили и громко выпевали: «Чистить дымохо-од!» Это называлось calling the streets – окрикивание улиц.
В суровых лондонских условиях им, однако, редко сочувствовали. Напротив, их считали по совместительству воришками, попрошайками и «лучшими поставщиками висельников из всей английской ремесленной братии». Тем не менее – и это еще одно ошеломляющее проявление ритуальной театральности, к которой город всегда был склонен, – раз в год для них устраивали праздник. Первого мая, выбелившись мукой и пудрой для волос и действительно став «лилейно-белыми», как шутливо называли трубочистов в те времена, они гурьбой шли
по улицам и выпевали свое «Уи-ип, уи-ип». Парад сопровождался стуком ершей для сажи и кошек для лазанья. Этим карнавальным превращением Лондон демонстрировал и грубость свою, и веселость: трубочистам в их несчастливой жизни почти нечего было праздновать, и вот раз в году им позволялось поиграть и почувствовать себя детьми.Однако имеются здесь и другие смысловые ассоциации, глубоко уходящие в тайну городского детства. «Лазающие мальчишки» в свой праздник обычно украшались золотой фольгой и лентами – в точности как дети, участвовавшие в средневековых шествиях; иными словами, трубочисты становились олицетворением святости и невинности, пусть и в вульгарном варианте. В то же время, проходя по улицам под грохот орудий своего ремесла, они были в тот день «господами бесчинств»; шум подчеркивал их дикость, которая представляла бы опасность для города, не будь она формализована и подчинена дисциплине ритуала. Игра, невинность, свирепость – все эти стихии в городском ребенке сливаются в одно целое.
Питер Эрл в книге «Полный город людей» замечает, что в начале XVIII века Лондон обольщал детей и молодежь «множеством соблазнов». В их числе – «дурные компании, азартные игры, питье, праздность, мелкое воровство и гулящие женщины». Поэтому лондонские дети по сравнению с провинциальными с самого начала находились в морально невыгодном положении. В питейных лавках «дети пьянствовали с таким самозабвением, что не могли потом выбраться наружу». На гравюрах Хогарта дети тоже выступают зачастую как зловредные или проказливые исчадия города; лица их насуплены от обиды или кривятся в насмешке, наружностью и поведением они передразнивают взрослых или подражают им. На четвертой гравюре из серии «Путь повесы» мы видим мальчика, сидящего в канаве, курящего трубочку и внимательно читающего газету «Фартинг пост» («Грошовая почта»). Неподалеку виднеется вывеска игорного дома Уайта на Сент-Джеймс-стрит, на переднем плане пятеро других детей режутся в кости и карты. Один из этих мальчишек – чистильщик обуви, в буквальном смысле оставшийся без рубашки, другой – торговец спиртным, третий – газетчик (их тогда называли «меркуриями», то есть вестниками). О беспризорниках XIX столетия тоже писали, что «подлинная их страсть – азартные игры, которым они предаются без всякого удержу». В первые десятилетия XX века совсем маленьких детей, случалось, все еще арестовывали за азартные игры на улицах – такие, например, как «пуговки». Так что по меньшей мере два столетия азартные игры являются излюбленным занятием – или отличительной чертой? – лондонской детворы. Да и почему бы им, окруженным городской жизнью с ее превратностями, не быть игроками? На той же гравюре Хогарта чуть поодаль еще один мальчик выкрадывает платок у главного героя – «повесы». Здесь в миниатюре дан образ лондонского ребенка XVIII века, деятельно погруженного во взрослую жизнь улиц. Детские лица, как и лица взрослых, отмечены печатью алчности и стяжательства, витающих над городом, как некие духи-покровители. В серии гравюр «Утро», «Полдень», «Вечер» и «Ночь» дети тоже играют существенную роль. Некоторые одеты в точности так же, как одеваются взрослые, и выглядят горожанами, превратившимися в карликов или уродцев; другие – оборванные уличные мальчишки, дерущиеся за еду в канаве или сбившиеся для тепла в кучу под деревянным навесом.
Бездомные дети в лохмотьях являются, таким образом, ярким символом городской жизни; на лондонских фотографиях XIX века они, однако, лучше распознаваемы и внушают острую печаль. Перед нами уже не типы и не карикатуры, а знакомые, виденные в жизни человеческие лица – то мягкие, то грустные, то горестные, то озадаченные. Утверждалось, что к концу XVIII столетия филантропический инстинкт усилился и помощь неимущим стала более щедрой; однако существо лондонской жизни осталось прежним. «Преступлений, голода, наготы, бедствий всякого рода в столице столько, – сказал Диккенс одному журналисту в середине XIX века, – что это превышает всякое разумение». Это превышало разумение потому, что голод и бедствия поражали самых юных и уязвимых. В 1839 году почти половину лондонских похорон составляли похороны детей в возрасте до десяти лет, и популярным у ранних фотографов изыском было снимать малышей среди надгробий городских кладбищ: вот вам викторианская простота во всей ее брутальной красе.
На фотографии, принадлежащей к иному жанру, три девочки сидят на каменном тротуаре, свесив ноги в канаву; одна удивленно обернулась и смотрит на снимающего, однако самое сильное впечатление производит их одежда – темная, блеклая. Они словно бы подлаживаются под темный, потрескавшийся камень вокруг, чтобы стать почти невидимыми. Многим теперь невдомек, какой грязной и неприглядной была столица в Викторианскую эпоху; улицы были вечно завалены мусором, повсюду сажа и въевшаяся угольная пыль. Диккенс писал: «Многие ли, окруженные этой смесью тошнотворных запахов, этими кучами нечистот, этими обваливающимися домами со всем их мерзким содержимым, одушевленным и неодушевленным, склизко ползущим на черную дорогу, готовы были бы сказать, что действительно дышат этим воздухом?»
На другом снимке – семеро мальчиков, с которыми фотограф явно поработал заранее, сотворив живую картину; получилась, однако, живая картина нужды. Все они босы, один разжился поношенной шляпой, но штаны у него такие рваные, что из них торчит голое колено. Как они ухитрялись существовать – вечная тайна; вид у них истомленный, но не такой уж голодный. Есть знаменитая фотография мальчика, торгующего спичками фирмы «Брайант и Мэй». В том, как он держит коробок, чувствуется гордый вызов: дескать, покупать или нет – смотрите сами, а я выживу так и так.