Лорд и егерь
Шрифт:
«Насчет секса в обеих системах», — влез буквально между ними поэт-переводчик Куперник. «Я ведь одной ягодицей, так сказать, на Западе, другой — на Востоке, если вы понимаете, что я имею в виду. Что поражает в западном сексе — это просто невероятная вежливость. Поддерживается везде этот стандарт вежливости, я заметил, взять к примеру рестораны и супермаркеты. Возвращаясь к нашему дискурсу насчет секса — зашел я на днях в секс-шоп в самом сердце вашей прекрасной столицы, в Сохо. В этой магической лавке сексуальных древностей представители славной британской нации и других западных народов, с характерной для британцев парламентской толерантностью и неагрессивной курьезностью (а по-нашему, с любопытством), разглядывали различные изобретения домашнего и заграничного изготовления, остроумно произведенные для удовлетворения эротических фантазий и вытеснения различных либидо из подсознанки в эпоху сексуальной революции. Резиновые члены различных размеров, короче говоря. Вагины надувные разнообразных
«Находясь, с вашего любезного разрешения, среди людей по сути своей российских, позвольте мне воспользоваться отсутствием среди нас парламентской демократии и приватности и вторгнуться — без применения половых органов, ха-ха — в ваш диспут о сексе», — зазвучали из-за спины Куперника профессорские зигзаги Сорокопятова. «Но прежде всего позвольте поцеловать вашу ручку».
«Чью ручку?» — шарахнулся от него Куперник. Сорокопятов тем временем склонился, как будто сложившись вдвое, над ручкой Мэри-Луизы.
«Вы уже один раз сегодня целовали», — хихикнула Мэри-Луиза.
«Но это была другая рука», — сказал Сорокопятов.
«Никакая не другая — все та же правая рука», — сказала Мэри-Луиза.
«Это с вашей точки зрения это — правая рука. А с моей точки зрения — она левая. Понимаете?»
«Но рука-то моя. Правая».
«Дело не в том, чья рука, а кто ее, так сказать, целует. В прошлый раз я целовал вашу левую — со своей точки зрения — руку, в то время как сейчас я приложился к правой — с вашей точки зрения — руке, и это, уверяю вас, совершенно разные руки по своей идее. Один из резонов, по которым я, философ фуевый, с вашего любезного разрешения, решительно отмежевываюсь от России и считаю себя западником (хотя в других обстоятельствах я оставляю за собой право называть себя славянофилом), состоит в том, что я ценю исключительно идеи, а не их воплощение, материализацию. Я преклоняюсь (а ведь это одна из эротических позиций) перед сексуальной революцией на Западе, поскольку эта революция — концепция в чистом (не в гигиеническом, конечно, смысле) виде. Меня, западника, в сексе больше не интересует оргазм, как в жизни меня не интересует смерть. В жизни меня интересует идея жизни, как и в совокуплении сам процесс, идея соития, если вы понимаете, что я имею в виду. И рассказ нашего любезного гостя — Коперника, если не ошибаюсь? — лишнее доказательство чистоты сексуальной идеи на Западе: секс существует исключительно в голове. А в мире сугубой материальности, в мире внешнем, — никаких тебе, Боже упаси, касаний! Еще раз вашу ручку, Мэри-Луиза!»
«Уверяю вас, секс и революция в России — одно и то же. А поскольку секс — это смерть, то секс в России еще связан и с, прошу прощения, КГБ».
«Недаром КГБ и называется органами безопасности», — сострил Феликс.
«Как вы, профессор, правы, как правы!» — с энтузиазмом воскликнул Куперник. «Я тут попробовал сеанс психоанализа — знаете, исключительно из-за любопытства, не подумайте, что у меня с извращениями что-то не в порядке, у меня все в порядке. Да и что такое психоанализ, как не гипотеза о том, что у нас, мол, в мозгах половой орган, — западная, как вы правильно, профессор, заметили, концепция, к нам не имеет отношения, казалось бы. Но поскольку, как правильно Феликс указал, КГБ — это тоже органы, у нас пол и секс мешается с КГБ, сидящим у каждого в мозгах, не так ли? У меня, во всяком случае. Мне было лет двадцать, когда меня вызвали в КГБ. В году 52-м, что ли? Прямо перед смертью Сталина. До сих пор не ведаю, за что тянули. Может быть, потому, что моя фамилия — Куперник, из Щепкиных, знаете, переводчица Шекспира? Так что, может быть, в рамках борьбы с космополитизмом, за переводы с английского? Но Пастернак тоже Шекспира переводил, а его никто на Лубянку не вызывал».
«Его не было необходимости вызывать на Лубянку. Ему Сталин лично позвонил».
«Мне, к сожалению, Сталин не звонил. Выхожу на Лубянку, пл. Дзержинского, памятник Железному Феликсу стоит на ветру, не колышется. Мороз. Обычно люди мимо этого серого здания несутся что есть силы, на всех, как говорится, парах, а тут смотрю: прохожие застыли, как треска замороженная. Стоп, как говорится, машина. Подхожу ближе и вижу: даже охрана, марширующая взад-вперед перед подъездом, тоже как будто заиндевела, замедляет шаг и вообще останавливается.
Я пробился сквозь толпу — и тут я его и увидел: ходячее воплощение проблемы секса, политики и карающих органов. По тротуару медленно вышагивал гражданин. Ситуайен Советского Союза, как сказал бы француз. Торжественная выправка, подбородок с бородкой задран вверх горделиво. Но главное: ситуайен этот был совершенно голый. С каждым шагом его гениталии — внушительного, знаете ли, размера — раскачивались между ног. Более жуткого по антисоветскости жеста, провокационного, как сказали бы молодые английские артисты, перформанса, чем эти раскачивающиеся гениталии, я себе до сих пор представить не могу. А еще страшней было его лицо: бородкой, усами, зачесом, знаете, с пробором было точной копией, экземпляром, ксероксом, прямо скажем, бронзового Дзержинского на пьедестале в центре площади. Прямо-таки памятник снял бронзовые штаны и зашагал по тротуару, раскачивая, извините, пенисом. Охрана онемела, загипнотизированная прямо-таки этим богохульством. А он им показывал свой беспартийный член и этим говорил: а пошли вы все сами знаете куда, не при дамах будет сказано, на хрен. Вот и была для меня натуральная сексуальная революция. Глядя на этого голого гражданина советского ситуайена, перед онемевшими охранниками в шапках и шинелях, я решил в КГБ в тот день не ходить. Я почувствовал себя таким же голым, как этот синий от мороза обнаженный человек. И я решил эту голизну держать при себе».«А что же с человеком произошло? С голым Дзержинским?» — спросила Мэри-Луиза.
«Один из охранников, что ли, или милиция подоспела со стороны, не помню, — кто-то из официоза пришел, короче, в чувство, подбежал и накинул на голого наглеца шинель. Но вот что не учли: он в шинели стал походить еще больше на бронзового Дзержинского с постамента, разве что босиком. Однако вообразите, как только голизна была прикрыта, эффект гипноза исчез: он стал одним из сотен гомо советикусов на тротуаре. Еще одним, так сказать, Дзержинским. Охрана и милиция тут же очнулась, поднялась на защиту родины: схватили его под грудки, поволокли по тротуару, след кровавый за ним из-под шинели».
Тишина воцарилась в комнате, как будто присутствующие оказались на поминках по этому сумасшедшему, забитому насмерть. Большинство гостей сгрудились интимным кругом около вещавшего Куперника, и голос его звучал как будто бы по радио с другой планеты.
Все это время Виктор молчал, слушая на редкость внимательно, а потом спросил:
«А вы как? Вас же вызвали повторно?»
«Вызвали. Но тут Сталин умер. И вызывать перестали. Так что шансов на мученичество у меня не осталось», — иронично улыбнулся поэт-переводчик, он занялся тарелками с едой, как рабочий человек, отработавший свой хлеб насущный. Глупая аудитория с ее идиотскими вопросами его больше не интересовала. Виктор для него был не более чем еще одно лицо в толпе. Явно раздраженный этой заносчивостью и надменностью манер, Виктор потянул за собой Феликса и Сильву. Все трое, оказавшись в стороне от остальных, чувствовали себя, как вражеские лазутчики в осажденном городе. Отгородившись спиной от гостей, Виктор зашептал:
«Это что за тип, откуда он взялся?»
«А я откуда знаю?» — пожал плечами Феликс. «Из общества британо-антисоветской дружбы. Я вообще думал, это твой знакомый. Ты с ним так по-приятельски трепался».
«Я? Только после того, как ты его стал хлопать запанибратски по плечу и со всеми знакомить».
«Что значит запанибратски? Вполне по-приятельски, да. Почему бы нет. А как еще? Он назвал имена всех моих лучших московских приятелей. Рассказывал разные новые анекдоты московские. Почему бы нет».
«Какие анекдоты? Почему московские? Разве он из Москвы?»
«Так он, по крайней мере, утверждает. Я-то сначала подумал, что он из Иерусалима. Он рассказал массу иерусалимских историй. Какую мазь от мандавошек надо спрашивать в иерусалимских аптеках, если чем заразишься на тель-авивских пляжах. Я думал — он оттуда».
«Позвольте, но мне он рассказывал про Париж, я была уверена — он из Парижа. Прекрасно знает Кешу и Вичку и вообще все тамошние эмигрантские склоки».
«Просто он много путешествует», — сказал Феликс. «Пока мы тут гнием».
«Ну пускают его в загранку свободно, чего тут особенного? Ну советский поэт, ну выездной переводчик».
«Ну?»
«Чего — ну?»
«Ну что ты хочешь сказать про нашу злобу и подозрительность?»
«Я ничего не хочу сказать. Я хочу сказать, что он милый стареющий человек, и мне этого достаточно. Кроме того, он появился с рекомендациями от Пашки. Милый человек. Только слишком много говорит. Говорит и говорит».
«Кто такой Пашка?»
«Ну, это брат Лики. Вроде бы».
«Какой такой Лики?»
«Ты знаешь, я сама не помню. Когда он назвал Лику, мне показалось, я понимаю, кого он имеет в виду. Это действительно бывшая московская любовница Сорокопятова. Так сказал Роман. Лично я ее совершенно не помню. Скорее всего, так оно и есть. Я любовниц Сорокопятова не считала».
«А что говорит Сорокопятов?»
«Что, скажи на милость, Сорокопятов может сказать, „с вашего любезного разрешения“, если он упорно называет Романа — Щепкиным».
«Понятно. Чего еще ждать от Сорокопятова. А кто такой Роман?»