Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
empty-line/>

И самое удивительное, что этот знак, солнечный, сильный, жизненный, советует отступить, оказавшись перед лицом уничтожающей ситуации. Потому что путь, по которому я иду, определен не какими-то высшими, непостижимыми причинами, а моей собственной сущностью. А значит, и ситуацию во многом создала я сама. Отойди в сторонку, говорят мне руны, иначе ситуация, трагическая, безвыходная, отчаянная, задавит тебя саму. Сущность не изменишь, ситуацию, уже существующую — тоже. Можно изменить лишь путь… А в течение пути, другого пути, глядишь, и цели покажутся иными… Или на самом деле иными окажутся.

* * *

А рядом с солнечным знаком мы подрисуем самую загадочную,

Чистую Руну которая называется Непознаваемое.

Если на все мои вопросы выпадает именно она, это значит, что от меня требуется мужество, как если бы я прыгала в пустоту с пустыми руками, оставив позади все, что наполняло мою жизнь, что держало меня на обеих ногах, что питало, радовало и печалило. Потому что пустота — это конец. И пустота — это начало. И прекрасно — говорят руны, которые вообще никогда не говорят «это плохо». Если падаешь, и тебе больно и плохо — то боль нужна только для того, чтобы в следующий момент узнать — а как же бывает хорошо?

И поскольку она чистая, вот эта непознаваемая руна, я бы написала в ней красивыми буквами — Вечность. Имея в виду не только мою вечную любовь к Комарову. И не столько ее. А еще вечное море и белые скалы, желтоватые на сколах, бесконечное перетекание жизни из одного тела в другое, из одной души — во множество других, чужих и таких похожих…

Мы нарисуем красивые простые знаки, я объясню про бесконечность и терпение, и тот, от кого отказался Комаров, ничего не поймет и засмеется. Мы будем смеяться и будем молчать, и смотреть на невысокие светлые волны. «И будет все, как будто бы под небом и не было тебя…»

И будет все, как будто бы под небом и не было меня, ревущей, возвращающейся ночью через всю Москву пешком, бессмысленной и ненужной. Потому что Комаров сказал:

— Уходи. Зачем ты притащилась, если сбоку ты теперь похожа на дорожный знак «лежачий полицейский»? Какая из тебя теперь любовница? А в другом жанре ты мне непонятна и неинтересна. Лучше бы отца ребенку искала, чем ко мне по ночам таскаться. Ребенок должен расти в полной семье, должен быть одет; накормлен и согрет. Ты же знаешь, я — порядочный человек. Я ведь не сбежал. Я специально выбрал время и приезжал к тебе, чтобы официально, по-человечески отказаться. Тебе этого мало? У меня — ты, кажется, в курсе — взрослая дочь. Я не могу любить еще и вот это. — Он, не дотрагиваясь, показал на зародыша, доверчиво копошащегося у меня в животе и вздрагивающего при звуке его нервного голоса. — Не могу и не смогу. Так что уходи.

И вот я, неинтересный Комарову дорожный знак, знак одиночества, иду по ночной Москве, шагаю, как утка, переваливаясь с боку на бок по мокрому асфальту. А мимо скользят смелые и порядочные Комаровы-Шмелевы-Мухины на серебристых «кадиллаках» и скрипучих «жигулях», с новыми, интересными по жанру, девушками и старыми, привычными по жанру, женами. Самые одинокие и любопытные автомобилисты притормаживают, но, присмотревшись к моему волнообразному туловищу, спешно ретируются, обдавая меня теплыми брызгами из луж.

Они все едут и едут, усталые, глупые, издерганные, стареющие, и у нет них в животе такого специального места, где можно выращивать человека. А я гордо переваливаюсь, не смотрю по сторонам, чтобы не споткнуться в темноте, и слушаю одну и ту же незатейливую песенку, звучащую из всех машин: «Любовь здесь больше не живет, любовь здесь больше…» Я подставляю лицо последним каплям долгожданного короткого дождя и жалею, что лужи так быстро испаряются с испепеленной трехнедельной жарой земли.

«Любить

и кормить не смогу…»

А я смогу. Мой малыш… Это для других ты — будущий, для меня — настоящий. Какой же ты будущий, если ты уже шевелишься, дышишь, замираешь и чувствуешь биение моего сердца? А я чувствую биение твоего…

Я смогу тебя любить и кормить. Я уже тебя люблю и очень жду. И когда-нибудь, может быть, я решусь рассказать тебе о том, как ты был зачат.

В ту ночь твой папа, надувшись шампанского, признался мне:

— Ты сделала меня счастливым. — И трезвея от собственных слов, тут же спохватился и уточнил: — В плане секса. Понимаешь?

А я лежала рядом и думала: «И черт с тобой. Я сама уйду от тебя, глупого равнодушного дурака, столько лет плюющего на меня и на свою собственную любовь. Уйду, и никакие дети мне от тебя не нужны. И хорошо еще, что Бог уберег — я ведь так хотела ребенка…»

А подвыпивший Комаров смеялся, важничал, заглядывал мне в глаза, хватал за тогда еще длинные косы и еще маленькую, по его размеру — чтобы входила в руку — грудь, и искал счастья, снова и снова. В плане секса.

В ту ночь я решила никогда больше не делать Комарова счастливым. Так твердо решила, что кто-то наверху, наверное, вздохнул:

— Ну что ж, уходи. Но не просто так, а с подарком — за все прожитые, вымученные с ним годы.

* * *

Надо посоветовать Комарову — пусть не переживает, а даст объявление в газету: «Ищу отца своему ребенку. Разумное вознаграждение гарантируется». Подразумевая меня в качестве последнего.

* * *

Любовь здесь больше не живет…

Я буду любить тебя. И я ведь буду нужна тебе, интересна тебе, мой малыш, пихающий меня сейчас изнутри десятимиллиметровой пяткой. Буду ведь, правда? Пусть не всегда, но долго. Очень долго… И у нас с тобой впереди еще столько слез и столько счастья… И столько июлей, августов, январей и сентябрей…

А Комаров… Наш Комаров, который сопит сейчас, уткнувшись в чей-то красивый плоский живот, похожий на мой, пока в нем не билось еще крошечное сердечко его собственного детеныша, или вовсе один, на неразобранном диване, укрывшись махровым халатом… Если он очень попросит, очень, мы ведь, может, и его возьмем в Рейкьявик — рисовать на скалах, искать на них древние знаки и смеяться, глядя на вечное, чистое, ледяное море? Возьмем?

* * *

Мы возьмем его, чтобы он тоже нарисовал свою главную руну, и она осталась бы там, на пустынном каменном берегу. Или чтобы подписал что-нибудь в моей. Где будет написано про непознаваемое, про пустоту конца и пустоту начала, про необходимость идти одной, чтобы когда-нибудь понять: как же это хорошо — идти вдвоем; про нескончаемую боль, разрывающую сердечко покорного зародыша, плачущего и надеющегося вместе со мной, который никогда не поймет, почему, родившись, он точно будет знать — вот так, под июньским дождем, по ночной Москве идти совсем не страшно. Если только не крутить головой по сторонам и идти по самой обочине. И думать не о том, что впереди долгие километры пустынных улиц и долгие недели одиночества, а о том, что где-то далеко, под чистым неярким небом есть одна такая страна…

Там жили мудрые, молчаливые, терпеливые люди, считавшие: нет ничего в этом мире предопределенного, нет ничего, чего нельзя было бы избежать. Бери острый камушек — и рисуй на белой скале. Стереть уже нельзя, но можно нарисовать заново, можно попробовать снова. И снова…

* * *

И настанет день, обязательно настанет день, когда ты подойдешь ко мне и, глядя на меня снизу вверх моими собственными глазами с комаровскими ресницами или, наоборот, его глазами с моими ресницами, спросишь:

Поделиться с друзьями: