Лоскутное одеяло, или Психотерапия в стиле дзэн
Шрифт:
– Цой - великий, - сказала Света.
– И добрый…
– Значит, так, - решил Поппер, только он еще не знал, что он решил.
– Вы не только сами запутались, вы и меня запутали. Представьте, что на нас сейчас смотрят тысячи две народу и бьются об заклад: прыгнут, не прыгнут. А с другой стороны на нас смотрит Цой. Если, конечно, он жив…
– Он жив!
– А что ж вы тогда хотите сдохнуть? Если он жив?
Это была сложная логическая задача. Поймать разницу между символом и реальностью не удавалось и более светлым головам.
–
– тогда сказала Света, встала на перила и - прыгнула.
– Теперь у ее родителей, - зло сказал Карл Иванович, - будет песня на всю оставшуюся жизнь.
– Какая?
– вскинулась Алена.
– Группа крови на рукаве… У вас там плакатика “Посвящается любимым родителям” нет?
– Нет…
– Зря. Вы же для них стараетесь.
– Почему?
– А почему вам, дурам, в лес не убежать со своим Цоем? Ну? Почему? Почему вам надо им всем под носом свои разбитые тела демонстрировать? Это же подарок - на восьмое марта!
– Почему подарок? Я ничего не понимаю! Почему подарок?
Карл Иванович не очень понимал, почему это подарок. Но твердо знал, что он прав. Внезапно он вспомнил про Свету; защемило. “Беленькая!” “Черненькая!” Он повернулся уходить с балкона, уже открыл дверь, а потом вдруг развернулся и сказал:
– Одно я тебе обещаю, голуба. Если ты сейчас кинешься, то я сам помогу твоим родителям организовать в твоей комнате музей памяти Цоя. Они у тебя Цоя ненавидели?
Алена кивнула.
– Теперь полюбят. Я тебе обещаю. Целыми днями будут слушать. И учителей из школы приглашать. Ты их всех подружишь. Мертвый панк - хороший панк. Ты ведь панк?
Она помотала головой: “Нет”.
– А черт вас разберет, в кого вы играетесь. Ладно. Это они. А сам я - это я тебе тоже обещаю - приду на твою могилу и… И…
– Что?
– она обомлела от ужаса.
– И лично вобью в нее осиновый кол. И дерьмом обмажу. По-панковски. Поняла?
– Да.
– Ну, всё. Либо приходи сегодня вечером чай пить. Сто тридцать седьмая квартира. Пока.
– До свиданья.
Это она уже почти прошептала, но он услышал.
Дверь захлопнулась.
Алена опустилась на пол и плакала до обеда.
ЗА КАЖДЫМ ПОСТУПКОМ СТОИТ СТРАДАНИЕ. (М-4, стр. 67)
И-32. Проклятый доктор Земмельвейс
tc
"И-32. Проклятый доктор Земмельвейс"
И-32.
“Любезная маменька,
меня достали Ваши письма, они забили мусорную корзинку, и вчера мне пришлось ее вынести.
Баста! Завтра я уезжаю из Петербурга, кидаю его на хрен, и даже своей истории мне здесь не оставляется. Ути-пути, любимый город. Моя история изображается, запечатывается и отправляется - Вам, любезная маменька.
Как мне хочется рассказать Вам все!
– как вырыдаться на плече детским бездарным секретом. Странно:
(“Рассказывай мне поменьше”, - просила меня моя мама.)
Когда Вы уехали в Бостон, я лежал в полном отпаде - наглотался какой-то дряни - но Вы ведь и не стремились попрощаться. Дед был дик и прекрасен в своем гневе; когда я приплелся к нему, поцеловав замок на твоей двери, он кричал: “Она родилась не в конюшне!” Я поинтересовался, и он мне вытряс: “Она укатила мстить своему дураку первому с дураком пятнадцатым!” Будучи сам формой подобной мести, я за тебя не обиделся, от деда откатился и, выйдя на улицу, депреснулся надолго.
(Как хочется пить! Но я домотаю, пока хватит злости.)
Через месяц от деда пришло письмо, он звал меня переехать к нему. Ха! я ответил! там было и “не премину” и “тяжкие жизненные обстоятельства”; я чуть не подписался “Ваш покойный внук”. Тогда уже вышли деньги на квартиру, и я ясным бомжем прокатился по городу. К зиме я стал на якорь в очень приличном доме, и его юная хозяйка и привела меня к деду. Мы с ней залетели, и денег на аборт не было ни у кого. Когда их стал предлагать ее прошлый мальчик, я сделал гонор и сказал: “Мой дед - директор родильного дома”. “Тогда ты или идиот, или падло”, - выразилась моя крошка.
Я пришел к деду к ужину, он прожег меня взглядом на мою жизнь как на кучу мусора и вообще оторвался крепко - это еще до просьбы. Когда я все же объяснился, он улетел в высоты самого пошлого сарказма. Я сцепил зубы (с чувством, что под столом) и сказал ему: “Дед, давай сделаем это, и я к тебе перееду”. Перепад на “ты” сбил его в пыль еженощных забот. Он сказал: “Володя, я в тебя верю как в избавление от родильной горячки”. Я тогда не понял юмора. Мы договорились, что в качестве оплаты я разрисую его клинику богами и ангелочками.
Я это сделал за неделю. И всю эту неделю мою девочку не выпускали из клиники. Пока росли и лопались все сроки домашнего вранья, дед хвалил меня за ангелочка у входа, а попочка, с которой этот ангелочек писался, вся покрылась дрянными кровоподтеками. Через неделю я сдох и перестал верить. Я пришел к нему в кабинет и спросил вкрутую: “Дед, что с ней?” А он сказал: горячка, заражение крови.
Блядь, я пошел в подвал его клиники и бил стекло и склянки, а потом туда пришел он, наорал на меня и отвел домой. Так я впервые ночевал в его доме. Следующие дни меня к ней не пускали, я сидел и читал все про родильную горячку, что мог найти у деда. В промежутках я разглядывал свои порезки на руках (тогда их было две), тупо и романтично, вдох-выдох.
Все было быстро: она не умирала, а я прочел Земмельвейса. К этому времени я уже знал, что хороший процент отсева рожениц в клиниках - одна десятая. А в яркие годы там тухла каждая третья. Мы говорили об этом с дедом. Он взял меня в морг на вскрытие. Я представлял там ее или тебя и ничего не слышал, кроме ударов собственного сердца.
Да, так я прочел Земмельвейса. Он писал, что роженицы заражаются трупным ядом, который приносят из моргов обследующие их врачи. Все, что он предлагал делать - это мыть всем руки хлорной водой. Я спросил об этому деда. Дед сказал, что Земмельвейс - выскочка и горлопан. Я прикололся своим сходством с Земмельвейсом и послал свои изыскания через неделю, когда моя девочка осталась жива и выписалась из клиники. К ней домой я уже не вернулся.