Ловцы человеков
Шрифт:
– Он у меня печку утопил на Мегре, - вспомнил Стас.
– Мне печку сварили, она килограммов тридцать. Говорю Володе: "Спрячь на том берегу". Он повез и утопил.
– Но вообще-то, слава Богу, крестился, а то была в нем гремучая смесь язычества и старообрядства.
– А вот она, а вот она!
– заговорил Стас, вздергивая дугу спиннинга, - а, зацеп, - он потянул сильнее, но не сорвал блесну, леска выдержала, выволок сучок. Освободил блесну, забросил.
– Так можно инфаркт получить.
– Он крутил ручку катушки и говорил: - Знаешь, ты можешь обо мне что угодно написать, что угодно рассказать, выдумать, что я бабник, пьяница, лгун, но сказать или написать,
– Никогда!
– торжественно сказал я.
– Вылезай! Я всем скажу, что ты поймал огромную рыбу. Вылезай, ты не должен погибнуть. Знаешь, как я напишу? "И уже когда он окончательно погибал и замерзал в этой неласковой приполярной предзимней реке, она схватила. "Рыба, - взмолился он, - не уходи, рыба, я тебя так долго ждал. Я больше суток ехал на поезде, летел два часа на самолете, потом на вертолете, шел пешком, проваливаясь в болото. Рыба, не уходи!"" Какая она громадная, он понял, когда она прошла под обрывом, тень ее заслоняла свет маленькому стаду хайрюсенков. Она сорвалась, но уже на отмели, и тогда он кинулся на нее, охватил руками, чувствуя, как бьется под ним и подбрасывает его ее прекрасное мокрое тело". Так напишу я, и пусть остальные рыбаки писатели застрелятся.
– Очень литературно, - сказал Стас.
– Никто не поверит и не застрелится. Надо ловить.
– Хотя бы выпей немножко.
– Да, надо.
– Стас положил спиннинг на песок острова и побрел ко мне через протоку. В одном месте было глубоко, он даже зачерпнул через высокие бродни. Огорченно охнул.
Я разложил на траве помидоры, сыр, срезок колбасы, шоколадку, налил, протянул:
– Звиняйте, вельможный пан, шо без салфетки, бо в Парижах нэ бували. Стас выпил, стащил с мокрой ноги сапог, размотал портянки, выжал, перекрутил и встряхнул шерстяной носок. Я полил на красную ступню водки.
– Растирай. Слушай: вот читает хохол лозунг на заборе: "Бей жидов - спасай Россию" и говорит: "Дуже гарный призыв, но циль погана". Знаешь, где прочитал? В "Московском комсомольце".
– Шуткуют, любят шутковать. Но всегда как-то испуганно, на всякий случай. Все равно же не дома, чувствуют же. Вот почему евреи в политике и экономике даже старательные, бесперспективны для России: для них она - эта страна. Он работает и подсознательно думает: прапрадед тут не жил и внук отсюда намыливается, для кого напрягаться?
– Ну что?
– произнес он, вглядываясь в переливы течения.
– Хоть бы одна плеснула.
– Юра говорит: время неудачное, дожди прошли.
– Ну да, не до еды, когда у тебя с крыши течет или наводнение.
– Посиди еще, погрейся.
– Я бросил в воду кусочек хлеба.
– Прикорм. Наводнения у меня не было, пожары были. В девяносто втором у меня вся квартира выгорела. Рукописи мои горят. Тогда у меня все сошлось: и пожар, и до этого спазм сосудов головы, прямо в кабинете упал, и глаза посадил за два года до плюс трех. Тогда я и привел Бородина, протащил его через секретариат, посадил его на свое место.
– Не жалеешь, что отдал журнал?
– Иногда очень. Когда читаю слабые номера. Но с другой стороны, где же шедевров набраться? Жаль - журнал стал культурологическим.
– А как ты это понимаешь?
– Ну, например "Новый мир" печатает что-то неизвестное о Пастернаке, оправдывает его, что не он виновен в судьбе, допустим, Ивинской. "Москва" печатает неизвестное о Клюеве. А это уже удел диссертаций и Ученых записок. Также вязнут в Солженицыне. Ох я очень не рад, что много попахал-таки на него.
– А я!
– воскликнул Стас,
– Два ли, три ли года печатал чуть не по полному номеру, то ли "Август семнадцатого", то ли март. Напечатать это можно, прочесть - подвиг. Он бы вместе с премией выдавал медаль тем, кто прочел его "Колесо".
– Бушин прочел, думаю.
– Бушин всё читает.
– Да, вспомнил я, - когда рукопись "Тихого Дона" нашлась, Солженицына спрашивают, как он теперь это откомментирует. Он говорит: "Теперь это неактуально". А гадить, значит, на Шолохова было актуально? Тут, Стасик, историческая параллель с Толстым. Толстому мешал жить Шекспир, Солженицыну Шолохов.
Стас обулся и снова побрел на остров, на свою рыбацкую вахту.
– Скажи честно, - попросил я, - я тебе не мешаю? Ведь это же из-за меня не клюет. Хариус думает: а этому-то, на берегу, какого хрена нужно? Да, не родился я ни рыбаком, ни охотником, ничего не умею. Пойти Славку проверить и Галину Васильевну, живы ли?
– Я прямо вздрагиваю, - сказал Стас, производя классический, метров на двадцать пять, заброс.
– У меня жена Галина Васильевна.
– Она ездит с тобой на рыбалки?
– Пробовал брать, бесполезно. Как ты сидит на берегу и...
– ...и канючит: пойдем домой, вылезай из воды, заболеешь.
– Примерно.
– Хорошо, я больше ни слова о рыбалке, я о литературе. Все никак не выветрится. Мне тем более хочется выговориться. Подумай сам, я одинок, "словно в степи сосна". Тут я у девочки, кажется, из Пензы, прочел стих: "Я как луна: она бледна и я бледна, она бедна и я бедна, она одна и я одна".
– Терпи, брат, - сказал Стас, - терпи. Утешайся тем, что одиночество признак силы.
– Стас менял блесну на более мелкую и яркую.
– Буду знать, - поблагодарил я.
– Кончено, терпеть напраслину хорошо для спасения, для смирения, а дети, а внуки, а та же жена? Это же не еврейская жена, для которой муж - гений, а русская. Русской жене за мужа страдать хочется, но по-крупному, по-декабристски, а сказать лишний раз: ты молодец, не дождешься от них. Ты получал подметные письма?
– Сколько угодно.
– Конечно, я тоже получал. Но противнее того, рассылал кто-то письма от имени жены. Членам редколлегии. Будто она, жена, за меня страдает. И Михайлову, и Ланщикову, даже старику Леонову не постыдились послать. Я к нему ездил, уговаривал остаться в редколлегии. Остался. Потом я сам к нему свежие номера возил. Разговаривали много. Но только я подумаю что-то записать, он тут же: не надо.
– У меня Галя, когда я после университета работал в Тайшете, приехала ко мне. Горожанка, в деревне не живала. Холод, печка дымит. На радио работала. Утром, до гимна, далеко до работы, уходила. Так было славно. Натоплю к вечеру, сидим, она поет. Я подпеваю, она поправляет.
– А Сережка в Сибири родился?
– Нет, в Москве.
– Стас все взмахивал спиннингом, все поддергивал, подводя блесну.
– Ты говоришь, одиночество - признак силы? Вряд ли. Но то, что оно великое благо, точно. Я же в Москве уж куда как был отверженным. Стихи писал: "В этой Москве серокаменной одинок как гармошка в метро". Но дорога в церковь в таком случае короче: там я нужен, там братья и сестры, там спасение. А все остальное - такая тщета.
– Да-а, - протянул я, делая из согнутых ветвей ивы сидение себе и уселся.
– Жизнь прошла, а будто вчера начинали. Мы же подпирали впереди идущих. То есть, лучше сказать: не впереди, а старших. Еще Симонова помню, говорит мне: я за вами слежу. Очень эпохальная фраза. Твардовского помню...