Ловушка горше смерти
Шрифт:
— Меня зовут Виталий Сергеевич, — сообщили ему, не развивая более этой темы. — Мы осмотрели вашу э-э… экспозицию и склоняемся к мысли, что вы могли бы оказать некоторую, ну, скажем, помощь в одном немаловажном деле.
— Кому? — быстро спросил Марк.
— Допустим, некоему весьма влиятельному лицу. Видите ли, на повестке дня стоит вопрос о формировании личной коллекции Андрея Андреевича…
— Кто это — Андрей Андреевич? Человек засмеялся, а с ним и окружавшие его, затем погрозил пальцем.
— Совестно вам! В вузе у вас какая оценка по истории партии?
— Не помню, — отвечал Марк. — А при чем тут это?
— При том, молодой человек, что членов Политбюро полезно знать и по имени-отчеству.
— Но в чем же может состоять…
— Не торопитесь. Все, что от вас требуется пока, — по возвращении в Москву позвонить вот по этому телефончику, — ему протянули твердую глянцевую пластинку картона с отпечатанным на машинке номером, — представиться и далее действовать в соответствии с тем, что будет сказано. Полагаю, никаких особенных затруднений у вас не возникнет. Не откладывайте звонок. Это и в ваших интересах. А теперь — всего вам наилучшего.
Не подавая рук, серо-пиджачная фаланга промаршировала к выходу.
Марк отвернулся к стене, зажмурился и выдохнул: «Паскуды!»
Ясно было одно — оставлять картины на ночь нельзя. Раздумывать о том, что означает предложение, которое на самом деле никаким предложением не являлось, времени не оставалось, и он решительно отправился искать заведующего.
Тот был уже под хмельком, купаясь в лучах собственной славы и всемогущества, но едва сообразил, чего хочет Марк, заломил руки и завопил:
— Это совершенно невозможно! Завтра обещали быть дирекция института и люди из президиума академии! Что я должен им говорить? Марк, я погиб, вы меня зарезали!
— Нет и нет. — Марк был неумолим. — Есть основания полагать, что, если выставка простоит до завтра, у вас могут быть куда более крупные неприятности.
Собирайте ваших людей, через час все должно быть размонтировано и упаковано. Да поторапливайтесь же! Не будьте идиотом!
Трудно было судить, не поддался ли он и сам панике. Никого из явной гэбистской братии поблизости не было, наблюдение если и велось, то скрытно. Но береженого Бог бережет. Марк не мог, не хотел потерять добытое с такими усилиями.
Уже в темноте полотна, помещенные в здоровенный контейнер из-под какого-то прибора, перенесли на холостяцкую квартиру протвинского приятеля Марка, а часом позже, подогнав институтский «рафик» к подъезду, погрузили туда тот же контейнер. Марка и двоих сопровождающих, наделав при прощании побольше шуму.
«Рафик» покатил, увозя их в Серпухов, на вокзал. По прибытии, оставив сопровождающих караулить контейнер в ожидании проходящего поезда, Марк пошел прогуляться по перрону.
Было тепло, тихо, пахло клозетом и жухлой травой, росшей между шпал. У здания вокзала прогуливался дежурный, поглядывая на часы, в дальнем конце платформы спорили двое пьяных. Дойдя до противоположного конца перрона, Марк оглянулся и бесшумно спрыгнул в темноту.
В полночь он снова был в Протвине, у приятеля. Холсты, упакованные в пленку и переложенные мешковиной, чтобы не повредить багеты, ожидали его здесь.
Весь груз был разделен на части — так, чтобы можно было управиться за две ходки. До рассвета предстояло накрутить туда и обратно шестнадцать километров, но это было вполне реально. Провожатые ему не требовались, наоборот, он категорически пресек всякие попытки помочь ему. Конспирация так конспирация.
И только выйдя песчаной дорогой сквозь лес к Протве, завидев молочный блеск воды под звездным небом без луны, он позволил себе наконец расслабиться.
Поправив на плече лямку своей ноши, Марк вытащил сигарету, закурил, наполнив до отказа легкие горьким дымом, сплюнул в темноту и проговорил:
— Товарищество передвижных выставок России!.. Негромко рассмеявшись, он втоптал окурок в песок и двинулся вдоль берега к мосткам. Странное
у него было чувство — словно у юнца после эротического сновидения, принесшего долгожданную разрядку. Облегчение, смешанное со стыдом, наслаждением и страхом.Контейнер, полный бумажного мусора, благополучно уехал в Москву и был сдан в камеру хранения Курского вокзала, где и остался невостребованным.
Картонку же с телефоном Марк выбросил в окно «рафика» еще по дороге в Серпухов.
Теперь следовало лечь на дно и ждать. Это и было самым мучительным, потому что уже несколько лет подряд Марк без остановки бежал, несся, прикидывал, лихорадочно соображал, собирал информацию, покупал и выменивал — словом, действовал. И вдруг все кончилось.
Он ошеломленно озирался в возникшей вокруг него пустоте, понимая, однако, что так и должно было случиться. Марк нарушил негласную конвенцию, существовавшую между властью и людьми, подобными ему, и теперь оказался исключенным из игры. Обычный статус людей из клана собирателей и торговцев антиквариатом подразумевал, что те могут помалу кормиться, ни в чем не зарываясь, словно малое стадо, но время от времени из их безропотных рядов будет изыматься и публично возводиться на алтарь безмолвная жертва. Этого требовали интересы государства, никто и не спорил. Всякое сопротивление тут было неуместно, против правил и осуждалось самими же членами клана.
Марк повел себя скандально. Мгновенно сообразив, что участие в формировании сановной коллекции означает банальный грабеж, он не стал никуда звонить, дома велел отвечать по телефону, что находится в длительной командировке, сам же снял затхлую комнатуху у пьющего слесаря ЖЭКа в районе «Сокола» и принялся обдумывать свое положение.
Дело усугублялось еще и тем, что финансы его находились на грани истощения. Нужна была сильная идея, но она отсутствовала. Из того, что оставалось дома, продать в данный момент не представлялось возможным ничего.
Все остальное никуда не годилось. Тем не менее в ситуации имелся все-таки зазор, которым можно было воспользоваться: евреи.
Именно евреи, потому что после двусмысленных Хельсинкских соглашений начали выпускать, и довольно широко, особенно в столицах. Это повлекло за собой неописуемое смятение в умах. Ехать! — носилось в воздухе; ехать — и немедленно, пока власть не очухалась, не сочинила новых, теперь уже вовсе неодолимых препятствий. Семьи раскалывались, рушились, люди, прожившие десятки лет вместе, расставались с проклятиями и неистребимой горечью — и только потому, что смердящая отрава пропаганды вошла в кровь чуть ли не каждого, рожденного еврейской матерью на этой земле. В безумии хлопот, беготни по инстанциям, бумажек, чиновничьей ненависти забывалась конечная цель. К тому же в те годы на всякого изъявившего желание покинуть страну смотрели как на прокаженного, отвратительного отщепенца, продавшего отечество за сытую пайку. И сионизм, и МОССАД, и мировой заговор… Да что говорить! Судьба отказников была у всех перед глазами.
В этом исходе не нашлось, да и не могло найтись своего Моисея. Власть же, сделав саму процедуру отъезда невыносимо унизительной, еще более способствовала разобщению и ожесточению эмигрантов — хотя в те годы это слово не было в ходу.
В семье Марка эта проблема возникла в тот день, когда сестра Мила объявила за ужином, что намерена подать заявление. Весной ей исполнилось восемнадцать, и она сочла себя вправе поступить по своему усмотрению.
— Надеюсь, возражений не будет и вы подпишете что потребуется? — с вызовом спросила она, щурясь и разглядывая мать и отца, сидевших напротив, словно в перевернутый бинокль. — Это пустая формальность. Ведь у вас нет ко мне имущественных и иных претензий?