Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ложится мгла на старые ступени

Чудаков. Александр Павлович

Шрифт:

Собаки были у всех. У Вальки Шелепова — Дик, небольшой муругий пёс, сидевший на цепи с огромными звеньями — эту цепь, ограждавшую некогда могилу купца Сапогова, Шелеповым за бутылку уступил взрывник Сила, когда после взрыва чебачинской церкви ликвидировали заодно и прицерковное кладбище. Таскать эту цепь, видимо, было трудно, потому что Дик обычно лежал. У Петьки Змейко жил одноглазый пёс Полкан. У Васьки Гагина — сука Пульма, всегда щенная — большой живот на худых кривых ногах. Дядька Васьки — директор конторы «Заготживсырьё» (Антон был уверен, что она называется «Заготзаживсырьё») каждое очередное Пульмино потомство заставлял

ликвидировать Ваську. Я как верный друг не мог оставить его наедине с этим ужасным делом. Ничего в жизни не было тяжелее — смотреть, как Васька швыряет щенков в речку.

(С возрастом такое не легче, думал Антон, принеся в ветлечебницу прожившую в доме пятнадцать лет свою кошку Феню, у которой образовалась опухоль на животе и которая целыми днями кричала страшным мявом. Перед ними пожилой санитар

стал записывать в тетрадь невероятно исхудавшую большую овчарку; она положила на стол голову и смотрела, как будто знала, что это за тетрадь и что пишет санитар.) Одного щенка разрешалось оставить, и как мучительно было выбирать: у кого отнять, а кому даровать жизнь. Мне хотелось оставить самого убогого, Васька считал — самого здорового, крупного. Говорили за верное: если рот у щенка внутри не розовый, а чёрный, то пёс вырастет злой, что было важно, и мы старательно раздирали пальцами щенячьи пастички.

У нас был Буян, огромный сильный чёрный пёс, на котором Антон сначала ездил верхом, а когда подрос — впрягал его в детские санки, ехал и кричал «хо!», как настоящий каюр.

Буян пропал. Сосед, вернувшийся из магаданских лагерей подкулачник Куркун, который не мог работать и целый день грелся на солнышке на завалинке или сидел на лавочке у забора, сказал, что видел нашего кобеля с Егоркой-пьяницей. Я похолодел.

Егорку я ненавидел. Проходя мимо нашего двора, где Буян играл с васькигагинской Пульмой, он говорил громко: «Сучонку на ремешки, кобеля на мыло» или: «Хвост от суки сгодится для науки». Егорка был тот, кто привёл к Кузьме Ивановичу, дяде Кузику, туберкулёзнику, собаку, которую сам же и зарезал; считалось, что жир чёрной собаки помогает от чахотки. Жена дяди Кузика, Броня, вытапливала собачий жир, её тошнило, весь дом провонял псиной, зашедшую беременную соседку вырвало прямо на пороге.

Отец любил Кузика, но про всё это слышать не мог. Выпив, он всегда подымал эту тему, приводя литературные примеры.

— Что, Белинский ел собак? Разве Надсон пил этот мерзкий жир? А Чехов? Как врач он понимал, что это реникса, чепуха. Он поехал в Баденвейлер и умер, но и там не ел собачины!

Кузик преподавал в техникуме электротехнику — он окончил мореходное училище, до войны бывал в Италии, Гонконге, Индии. Василию Илларионовичу рассказывал про сингапурские бордели (Антону разъяснили, что это такие театры). Войну он начал на Севере, но заболел чахоткой, с флота его списали и направили в туберкулёзный кумысолечебный санаторий «Чебачье», ему стало лучше, и он переехал в эти места насовсем. Здоровье поправилось, родилась дочка; Броня принимала все меры предосторожности, отцу не разрешалось брать её на руки, а целовать — только в пятку.

Кузик профессионально рисовал, помогал маме оформлять стенгазету «Горняк- металлург», изображая перед заголовками линкоры и подводные лодки, за что маму ругал парторг Гонюков (его фамилию я слышал всегда только со вставленной буквой «в» и думал, что так и есть, это меня смущало, но вопросов я не задавал); парторг предпочитал бы видеть в газете терриконы и доменные печи; но Кузик говорил, что печь может нарисовать лишь русскую, с горшками и ухватами. Мама велела консультироваться у только что вернувшегося с фронта Василия Илларионовича; после беседы с ним Кузик нарисовал штрек, по которому тащила вагонетку выбивающаяся из сил лошадь. Я тоже знал про этих лошадей: спустив в шахту, их уже никогда не подымали обратно, они работали, слепли, умирали, и их закапывали в каком-нибудь заброшенном забое (рассказ про них стоил долгих слёз под одеялом). Был большой скандал: где вы видели, кричал парторг, конную тягу в наших социалистических забоях! До слова «вредительство» оставалось рукой подать, дядя Кузик был отставлен и стал рисовать — пароходы, лошадей и всё, что хотел, — исключительно в мой альбом, который сам же мне и подарил. Он вообще был добрый, я его очень любил, и когда прошел слух, что Буяна съел именно дядя Кузик, я не спал почти всю ночь — было жалко и того, и другого, но Буяна как-то больше, я понимал, что это нехорошо, и терзался ещё сильней. Тётя Лариса, спавшая со мною в

одной комнате, под утро сказала, что, может, Буяна съел не Кузик, а ссыльные корейцы, которые, по слухам, ели собак. Но медсестра Галка Кувычко, жена корейца Пака, не ссыльного, а, наоборот, даже заместителя директора райпотребсоюза, с которою проблема была обсуждена, авторитетно заявила, что корейцы едят собак особых, которых специально выращивали на своем полуострове ещё каким-то там императорам и которые больше похожи на свиней, чем на собак, а наши дворняги им даром не нужны. Я опять расстроился, но когда про собак-свиней рассказал Ваське, тот заявил, что он знает точно: лопают самых обыкновенных, не императорских, натуральную собачину. Я немного успокоился — может, Буяна съел всё же не дядя Кузик. Но потом увидел на нём меховую шапку буянской масти и расстроился опять. «Мне собаку есть не нравится, но беда — туберкулёз. Неужели не поправиться, и погибну я, как пёс? Съел собаку и поправился, и прошел туберкулёз». Но Кузик не поправился — простудился на весенней рыбалке несмотря на гонконгский комбинезон, открылись каверны. Он очень хотел дожить до победы, но не дотянул неделю. Ещё он хотел перед смертью обнять и поцеловать свою дочку, но Броня не разрешила — боялась инфицирования.

После него осталось несколько картин. Это были странные полотна:

человек лежит на дне моря, а над ним идёт пароход. И ещё: северное сияние, льды, огромный белый медведь стоит над трупом человека, а сбоку — ярко-зелёная тропическая пальма. Или: на дне моря взорванная, покорёженная подводная лодка с как бы прозрачным корпусом, сквозь который видны страшные тела задохнувшихся людей — один руками разодрал себе грудь, и видно, как бьется лиловое сердце. На борту лодки можно прочесть: «Комсом…» Это была его последняя картина. Я вспомнил о ней, когда в семьдесят каком- то году пошли слухи о гибели атомной субмарины «Комсомолец». Плавала ли в войну лодка с таким названием или тогда они были под номерами, как знаменитая Щ-138 великого подводника Маринеско? Или это была невероятная угадка? Прозрение перед смертью? Броня показала потом картины в надежде на продажу заезжему лектору из общества «Знание», но он сказал, что всё это не созвучно эпохе и вообще — сюрреализм.

Картины долго валялись на худом чердаке. Их заливало, они сгнили. Броня умерла.

Судьба последующих трёх Буянов (после первого все носили это имя) была несчастлива.

У Кемпелей, соседей, тоже была собака — Блонди, никто ещё не знал, что это имя будет всемирно знаменито. Её ночью прямо возле дома загрызли волки и утащили в тёмный лес — кровавые следы вели через речку прямо туда. Тётя Лариса говорила, что запрёт нашего пса на ночь в сарай, но как-то не собралась; Буяна II разорвали прямо на огороде. «На шмаття!» — сказал Тарас Кувычко; утренний ветер шевелил лишь клочья рыжей шерсти, втоптанной в снег тяжёлыми лапами. По этому поводу вспомнили старые истории: как волки заели быка Черномора, как загнали лесника на сосну и сидели внизу до утра, и он отморозил ноги, которые пришлось ампутировать, как напали в батмашинском лесу на учительницу, оставив от неё одни только туфельки (потом Антон прочтёт у Пришвина, что это бродячий волчий сюжет, в нём всегда фигурируют туфельки). И как будто накликали. Серые хищники не унялись; однажды утром Тамара обнаружила начало подкопа под сарай, где жила Зорька, однако решили, что в мёрзлой земле волкам лаз не прорыть. Но ночью Зорька стала стучать рогом в стену. Дед взял топор и вышел. Было жутко: открывает дверь и уходит в темноту, туда. Я такого не смог бы сделать никогда; было ясно: я — трус. По этому поводу я долго расстраивался, пока одна бабкина прихлебательница не сказала: какой смелый мальчик! А сказала она это вот по какому поводу. Придя с санками с речки, Антон с восторгом рассказывал, как под вечер, когда все ребята уже ушли, на горку прибежала огромная серая собака с тремя щенками, небольшими, но вот с такими башками, и они стали съезжать с горки на лапах, а собака смотрела. «Так это же была волчица!» — ахнула бабка и побледнела. Тут-то тётя и сказала эту фразу, а у Антона не хватило духу признаться, что он не догадался, что катался с

волчихой и ее волченятами. А горка с тех пор получила прозванье Волчьей. Правда, кроме бабки и Антона, никто этого больше не знал.

Буян III, четырёхшёрстный пёс, был невероятный помоечник — постоянно рылся во всяких отбросах, однажды Антон видел, как он, облизываясь, выходил из нужника на огороде, и с тех пор, когда никого не было рядом, говорил ему: «У, говноед!» Буян виновато вилял хвостом. Может, из-за таких привычек у этого пса сначала на губах, а потом и внутри пасти, всю её заполнив, высыпали какие-то отвратительные розовые бородавки, свисавшие целыми гроздьями. Сумбаев сказал, что заразную собаку надо ликвидировать, тем более что она всё равно сдохнет — задохнётся; отец согласился.

Капитан взял из техникумовского военного кабинета мелкокалиберку, свистнул Буяна и пошёл к речке. Буян хорошо его знал и, весело помахивая хвостом, побежал следом. Они скрылись в овраге, и вскоре оттуда послышались один за другим два выстрела. Антон забился на кучу соломы в углу хлева и не выходил до ночи.

Буян IV, большой пологоухий пёс, был самым глупым. Он всюду таскался со мною, прогнать его домой не было никакой возможности. В школе все его любили, Юрка Вьюшков сказал, что он зелёного цвета, и хотя он был едко-жёлтый, с тех пор малышня кричала: «Зелёный пёс пришел!» «Зелёный пёс — кожаный нос!» и выстраивалась в очередь, а Буян по порядку старательно облизывал всем физиономии. Однажды он попытался проделать то же с директором и успел даже положить ему лапы на плечи. С тех пор, уходя в класс, я стал запирать пса в сарае, но он страшно выл, его выпускали, он прибегал к школе и во время уроков заглядывал в окно; увидев меня, радостно, с подвизгом, лаял: пора, де, и побегать.

Однажды урок был сдвоенный и, хотя Буян заглядывал уже трижды, всё не кончался; Буян стал выть своим лучшим сарайным воем; Сорок Разбойников подняла хай.

Но хуже всего, когда Буян увязывался за мною в педучилище, куда я часто ходил по порученьям отца. Так как туда я брать его никак не хотел и даже кидал в него комками грязи, он применял свой излюбленный волчий приём — делал вид, что отстал, а сам, бежа огородами и переулками, оказывался на крыльце длинного барака, в котором располагалось это учебное заведение, раньше меня. Как он узнавал, что я иду именно туда? Это заставляло сомневаться в его всем известной глупости. Но он любил ещё и интерьер этого здания — может, за длиннейший, как в Петербургском университете, коридор. Была знакома ему и учительская, дверь он открывал своей сильной лапою и потом обегал комнату по кругу, а испуганные преподавательницы задирали ноги на диван и визжали.

Поделиться с друзьями: