Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ложится мгла на старые ступени

Чудаков. Александр Павлович

Шрифт:

Дискуссия продолжилась. Кохтев заявил, что исходные варианты записанных Далем пословиц и поговорок в большинстве своём — непристойные, и привёл примеры; то же и в известных детских прибаутках: «Чики-чики-чикалочки, едет мальчик на палочке…» В исконном народном тексте на палочке едет совсем не мальчик, а, так сказать, его мужской манифестант. Суслопаров сказал, что знаменитая сказка о Красной Шапочке тоже имеет аналогичные варианты: «— А что это у вас, Серый Волк? — спросила Красная Шапочка и покраснела».

Курсовая работа Антона на истфаке называлась «Быт хлыстов». При обсуждении в семинаре руководитель сказал, что работа почти вся посвящена языку хлыстовских радений, автора занимает главным образом

проблема зауми, причём он ссылается исключительно на дореволюционные работы формалистов — Якубинского и Шкловского, давно осуждённые за игнорирование содержательной стороны литературы. Но где же быт сектантов? Где анализ социальных корней этого быта? В работе ощутим явный филологический крен, причём очень сомнительного свойства. Что и не удивительно, ибо и в выступлениях Стремоухова на семинарах уже был заметен такой крен. После семинара, наедине, профессор дружески посоветовал Антону перейти на филологический факультет.

«Вам это больше подходит, поверьте моему опыту».

В столовой Антон рассказал обо всём Сядристому.

— Ничего себе советик, — сказал рассудительный Морячок. — Потерять два года! Хотя в твоём возрасте… Думай.

Антон начал думать, но тут накатил роман с дочерью египтолога и стало не до филфака.

А по-настоящему серьёзно задумался, когда о том же заговорила Эрна Васильевна, у которой он давно уже был самым активным участником семинария.

— Она права, — сказал главный советчик, Юрик Ганецкий. — Если, конечно, не заниматься современным фольклором — ты же мне сам цитировал, как богатырь садится «во машинушку да бронетанкову». Эти лизоблюдские припевки про колорадского жука: «Он живёт не знает ничего о том, что Трофим Лысенко думает о нём». Тот же официоз, только в фольклорной обёртке. А псевдофольклорные пословицы; сочинённые по заданию какого-нибудь агитпропа!

Юрик попал в больное место. Из осторожности или от испуга руководительница семинара пригласила некоего Соболева, который сделал доклад о распространённых современных пословицах и привёл примеры — они входили в подготовляемую им книгу: «Береги колхоз — получишь хлеба воз»; «За коммунистами пойдёшь — дорогу в жизни найдёшь»; «Советский Союз не обманет, всем защитой станет». Было отвратительно.

— Можно заниматься старым фольклором, — сказал Антон.

— Там тоже чепухи предостаточно. «Пришла беда — отворяй ворота». Какого чёрта? Почему несчастья непременно должны идти циклом? А «дело не медведь» или «пусть лошадь думает, у неё голова большая»? Эта твоя народная мудрость у меня вот где сидит, — он постучал ребром ладони по своей тонкой шее, показав, что она от этого дёргается.

Окончательный приговор, как всегда, был бескомпромиссен:

— Да какой из тебя историк! Вся твоя ментальность — другая абсолютно. Я не видел человека, который бы так по уши был погружён в слово. Ты и историю представляешь как словесный поток.

— А есть иная?

— Вот-вот. Рыдая над всеми этими копьями, кои ломались, аки солома, ты на моей памяти ни разу не восхитился собственно содержанием исторического документа.

Единственно, что я от тебя слышу, — «как выражено! какой образ!» Да куда дальше: нашу, современную историю ты не можешь прочувствовать по факту — тебе подавай слово. Что ты говорил о дневнике Тани Савичевой?

Юрик был прав. Про ленинградскую блокаду Антон, как и все, видел кадры кинохроники — люди чайниками черпают воду из проруби на Неве, фотографию крошечного кусочка хлеба с опилками — блокадный паёк. Но недавно ему попалась статья, где приводился страшный своей смертной краткостью дневник ленинградской девочки Савичевой. Записи пронизали током, впервые он ощутил физически кошмар происходившего тогда.

— Помнишь, что ты писал о Рудине? Конечно, не напечатал? Я так

и думал. «За кого он умер? За этих блузников — он, не любивший и своих близких, и собственного народа?» — цитирую близко к тексту, можешь гордиться. «Он умер за слова, которые возбуждали его, как наркотик». Точно? Как всегда, когда пишут о себе. Это ты пойдёшь в бой, потому что позвали слова Суворова, Нельсона, великих стихов, и умрёшь под марш Преображенского полка.

Мир не имел невербального существования, вещи не обладали предметной телесностью — они рисовались буквами, но это была не молчаливая буквенность — они звучали целостностью слова. И не одного — всплывала их вереница, весь синонимический ряд. Тяпка, сапка, цапка. Отделаться не удавалось, слова звенели в голове, он повторял и повторял их, пробуя на вкус; одни оказывались близки, другие враждебны, как прицепившийся репей. Ещё хуже было со стихами. Счастье, если всплывало «Не ты под секирой ковыль обагришь». Но недели две кряду где-то в мозжечке с утра стучало: «Из-бронзы-Ленин-тополя-в-пыли. Развалины разбитого квартала. Поутру немцы в городок пришли И статую низвергли с пьедестала». Чего он только не делал.

Твердил: поэт плохой, да ещё и написал подлую поэму, прославляющую Павлика Морозова. Пытался даже убедить кого-то, что стихи вполне ничего — уместно использован высокий стиль: «низвергли», «пьедестал». Пробовал улучшать текст («руины» подошло бы больше) или искажать («вдрызг разбитого») — иногда это действовало. Спасенье пришло неожиданно: с ранья сквозь бред овечьих полусонок проступило:

Губернатор едет к тёте,

Нежны кремовые брюки.

Пристяжная на отлёте

Вытанцовывает штуки.

Низвергнутый бронзовый Ленин больше не беспокоил.

Стихи всплывали и ночью; он никогда не слышал, чтобы во сне являлись не люди, но строки в отрыве от своих демиургов. Приснились стихи Блока: «Кто-то нерусский, в красивом пальто». Аспирант Сосневский, недавно прочитавший всё алконостовское собрание, заявил, что этой строки у Блока нет, но на него похоже. В другой раз приснилось как бы пастернаковское: «И красных сосен Подмосковья». Такого стиха у поэта никто не помнил, но все задумывались. Снились и ничьи стихи, иногда заумные:

Это кто же, это кто же

Голубую зелень лета

Бесконечно проскочил?

С годами ночные голоса звучали всё глуше, потом утихли совсем. Но днём не изменилось ничего. «Червь его сердце больное сосёт», — бормотал Антон, чистя зубы; «И с тяжким грохотом подходит к изголовью», — скандировал, подымая гантели; опрокидывая на голову один за другим пять тазов холодной воды по Порфирию Иванову, читал, отплёвываясь: «И облив себя водой, стал стучаться под избой».

На обсуждении в своём секторе статьи директора смежного института он неожиданно для всех и себя самого произнёс обличительную речь, что работу нужно завернуть как слабую, а что он — директор, так есть же высший суд, суд потомков, и надо, чтобы нам перед ним не было стыдно. А дело было в том, что из всех звучащих по утрам в голове Антона стихов в тот день выделилось и повторялось «Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата»; эта мощная волна его и несла.

Однажды весной за переброской навоза Гройдо сказал:

— Когда вы были мальчиком, я думал, что из вас выйдет поэт. Да и потом, когда прочёл ваши студенческие стихи о Гильотене.

— Стихи были так себе.

— Не скажите. Про нож гильотины — «его равномерная сила правдивей, чем взмах палача» — недурно. А про мёртвых дождевых червей — ещё лучше: «Персть его безжизненно-нелепа, вялая покинутость чехла». Но дело даже не в том, а — вы с детства жили в мире звуков сладких.

В эпоху семиотики на одной из летних школ известный структуралист всем раздавал определения: «человек дороги», «человек норы».

Поделиться с друзьями: