Ложка
Шрифт:
«В песчинке целый мир узреть…
И вечность в миге скоротечном!»
В память о Питере Льюисе (1920–1985)
Читаю текст вслух, затем делаю вид, что меня сейчас стошнит.
— Разве плохо сказано? — беспокоится брат.
— Очень… обычно.
Ал с тревогой приподнимает брови.
— Но, знаешь, на памятных табличках такое и пишут.
Он грызет мизинец и левым носком выводит на гравии рваные круги.
— Почему твоего отца хотят бросить в воду?
—
— Мама говорит, в субботу его бросят в воду.
— Ал, в воду бросят не Питера, а его мелкие… остатки. Его тело сожгут, пепел соберут и развеют над водой. Как мертвые листья.
— В три раза больше…
— Что в три раза больше, Ал?
— Плохого. Сожгут, соберут, развеют.
Судя по тому, как он впивается зубами в палец, Ал на грани припадка. Я улыбаюсь, желая убедить брата, что ничего дурного не происходит.
Это не смешно, — кривится он.
— Окей, это не смешно-смешно.
— Жечь запрещено! Питер всегда твердит…
— Всегда твердил. Теперь о моем отце нужно говорить в прошедшем времени.
— Осторожно с огнем! Никаких свечей в номерах! Выключи газ! Не играй со спичками, не играй со спичками, не играй со спичками!
— Окей, окей, Ал.
— Окей. Окей. Окей.
— Да.
Помолчав, большой маленький брат хватает меня в охапку и крепко обнимает. Террикон в моей груди подрастает сантиметра на три и больно давит на ребра.
— Спасибо, Ал, — произношу я, уткнувшись носом в шершавый воротник его пальто. — Понимаешь, просто Питера больше нигде нет.
— Ни на земле, ни в воде, ни в огне?
— Вот-вот.
— А где же он тогда?
Клубок событий
Хозяйственный магазин в Салве забит покупателями. Стоя посреди этого царства рыболовных крючков, собачьих поводков, разноцветных пуговиц и катушек, я со сдержанной улыбкой принимаю соболезнования. Кассирша, известная любительница сплетен, смотрит на пакет синих свечек, который я кладу перед ней, и участливо осведомляется: «Ну как дела?» Неопределенно пожимаю плечами и не вступаю в разговор.
Вернувшись в «вольво», отодвигаю сиденье и взгромождаю ноги на руль. Синие свечи лежат у меня на коленях. Накрапывает дождик. Ребята из колледжа спрятались за одной из припаркованных машин и нюхают клей. Я достаю из сумки ложку и верчу ее в руках. Пытаюсь глубоко вдохнуть, но террикон больно упирается мне в ключицу.
За похоронной суматохой и душевными потрясениями последних дней мы начисто позабыли о моем дне рождения. Телефон, не умолкая, трезвонил на протяжении двух суток. Заслышав очередную резкую трель, Ал кричал, что трубку нужно снимать после третьего гудка — видимо, решил, что мой отец продолжает отправлять нам шифровки даже с того света. Только часа в три пополудни, во время не помню которого по счету звонка, нам удалось вспомнить, что сегодня за день.
— Привет, солнце! Ну как вы там, празднуете? — услышала я в трубке радостный голос, принадлежавший отцу Ала — тот звонил из Нью-Йорка.
Я плюхнулась на стул. Помехи в трубке звучали в такт биению моего сердца — тук-тук, тук-тук-тук-тук, тук-тук-тук-тук, тук-тук-тук, тук-тук, тук-тук… Что ему ответить? Привет, Ник! Постояльцы передвигаются на цыпочках
и переговариваются шепотом. Нану декламирует оды на валлийском. Папины приятели слоняются перед гостиницей. Мама составляет меню на следующие четыре сезона и беспрестанно пьет имбирный чай. Помпон, который не прикасался к спиртному три года два месяца и семнадцать дней, не вылезает из «Питейной норы». Еще у меня между ребер появился террикон шлака, а мой отец мертв. Так о каком празднике ты говоришь?..Предположив, что не расслышал ответ из-за помех на телефонной линии между Пембрукширом и Нью-Йорком, отец Ала задал другой вопрос:
— Расскажи, как ты себя чувствуешь?
— Окей.
Тук-тук, тук-тук, тук-тук, тук…
— Тебе исполняется восемнадцать — и это просто «окей»?
Мама взяла трубку, чтобы сообщить Нику о папиной смерти. Услышав голос своего бывшего, она всхлипнула, затем хмыкнула, шмыгнула носом, посмотрела на календарь и охнула:
— Какой кошмар, я совсем забыла!
Она тотчас передала телефон Алу, который прижал трубку к уху и молчал, но, похоже, был рад услышать голос своего отца.
— Дорогая, с днем рождения тебя, несмотря ни на что, — улыбнулась мама, после чего подхватила меня под локоть, подвела к Д. П., которые мирно дремали в гостиной, и провозгласила: — Друзья, внимание! Моей дочери сегодня восемнадцать!
Казалось, Принц поцеловал Спящую красавицу. Оцепеневшее королевство очнулось, со всех сторон посыпались поцелуи, объятия, аплодисменты. В разгар поздравительных речей мама вручила мне ключи от «вольво» и велела ехать в Солву за свечами.
— Проверь, чтобы в упаковке было восемнадцать штук! Если нет, возьми две. Или три.
Она забыла, в честь кого мы устраиваем праздник.
Шорох пачки синих свечей, скользнувшей под сиденье, возвращает меня в настоящее. Один из ню-хателей клея вырывает у другого полиэтиленовый пакет, желая тоже погрузить в него свое прыщавое лицо. Сегодня день сплошного идиотизма.
Осторожно переключаю «вольво» на задний ход, и тут в окно машины стучится миссис Ллевеллин, моя преподавательница французского. Дождавшись, когда я опущу стекло, она начинает диалог на французском — отчетливо, громко и с безупречной интонацией:
— Добрый день, Серен! Прекрасная погода, не правда ли?
— Великолепная, мадам.
— Я ищу хозяйственный магазин. Он где-то здесь, неподалеку?
Миссис Ллевеллин ходит в эту лавку с незапамятных времен, но я киваю, чтобы ей подыграть.
— Как называется сей предмет, дорогая? — спрашивает она по-французски.
— Ложка.
— Отлично, Серен, превосходное произношение!
— Лягушатницы! — комментирует нашу светскую беседу любитель клея.
— Анархия! — поддакивает его приятель.
Моя учительница едва заметно хмурится, затем вглядывается в ложку и вздыхает:
— Когда я смотрю на старые вещи, на душе становится печально…
Голова миссис Ллевеллин подрагивает, будто она боится сама стать забытой и никому не нужной вещью. Пожилая дама отходит от машины, прижимая к груди сетку с продуктами.
— Мадам Ллевеллин… Так вы не в курсе?
Она медленно оборачивается.
— Что случилось, Серен?
— Я… мой… — Не могу вспомнить ни одного французского слова, связанного с темой смерти. — Э-э, мне сегодня восемнадцать.