Лу Саломе
Шрифт:
Минует еще три недели, и они станут неразлучны.
Рильке — Саломе, 8 июня, из Мюнхена в Мюнхен:
"Моя весна, я хочу видеть мир через Тебя, потому что тогда я буду видеть не мир, а Тебя, Тебя, Тебя!"
Апокалиптический темп их неистового сближения — и, как покажет жизнь, бесконечного приближения двух личностей, невзирая на все их кризисы, — немало изумил и современников, и биографов. Как же быстро мог подчинить столь юный Рильке эту женщину, которая могла и умела причинять боль, убивать любое движение чувства одним трезвым жестом, уходить не прощаясь и без слов оправдания! Годами державшая на неумолимой дистанции многих весьма незаурядных поклонников и даже пятидесятилетнего профессора-мужа, она впервые стала покорной, — покорной этому мальчику, несмотря на то, а может именно потому, что он сам хотел быть только ее рабом…
"Ты — мой праздничный день. И когда я во сне спешу к Тебе, я всегда несу в волосах цветы. Я хотел бы вплетать цветы Тебе в волосы. Какие? Нет ни одного достаточно трогательного
И вопреки своему изначальному скепсису и сомнению относительно его поэтического дара Лу согласится с его ненасытностью, хотя всегда, не обольщаясь, будет отдавать себе отчет в том, что он жаждет ее и как возлюбленную, и как ту, которая будет одаривать его материнской любовью. Она сыграет обе эти роли с полной отдачей.
С терпением и виртуозностью меняя формы стимулирования его таланта, их дозировку, она будет чередовать материнские увещевания с насыщенно-психологическими пояснениями, прибегая, в конце концов, к совсем простым, но весьма действенным проявлениям своей учительской харизмы.
Он не сопротивлялся: "Зависит от Тебя, кем я стану. Ты одариваешь мою ночь мечтами, утро — песнями, даешь цель моим дням и солнечную устремленность моим пурпурным сумеркам.
Буду Тебе это часто и беспрерывно повторять. Это признание будет во мне дозревать с каждым разом все выразительнее, все четче. Пока не сумею яснее ясного Тебе это объяснить и Ты меня окончательно не поймешь — и тогда настанет наше лето. И будет длиться в продолжение всех дней Твоего Рене".
Она потребует, чтобы он изменил даже это имя: неопределенность и бесформенную интимность Рене превратил в твердое романтическое — Райнер. Так в свое время сделал Гийо: вместо повсеместного Луиза и непроизносимого для него русского Леля именно он дал ей во время конфирмации новое имя Лу. Новое имя всегда влечет новую Судьбу: эту истину Саломе однозначно установила для себя, несколько раз выпустив из глубины себя на волю новое имя-личность и вновь возвратив обратно, в себя, эту мифоличность, ассимилируя ее.
Много лет спустя Марина Цветаева восторженно напишет Рильке: "Ваше имя хотело, чтобы Вы его выбрали!" Наверное, она так никогда и не узнала, чья рука управляла этим выбором. В 1926 году, пораженная известием о его смерти, Цветаева писала:
Что мне делать в новогоднем шуме С этой внутреннею рифмой: Райнер — умер?Известный американский германист Бернгард Блюм в своей знаменитой речи в Сан-Франциско, посвященной столетней годовщине со дня рождения поэта, сказал: "Если возможно приписать перелом в развитии Рильке одному человеку, то им была Лу Андреас-Саломе, вдохнувшая в него веру в себя, — ту веру, которая ему была столь необходима, — и не просто так, а потому что любила его… Когда весной 1897 года Рильке познакомился с Лу, он был не более чем амбициозным литературным импресарио, которому нечего было предъявить, кроме бесчисленной заурядной продукции, в лучшем случае — талант чисто формальный: вторичный, сентиментальный, без видимой силы, без идеи и подлинной философии. В то же время Лу превосходила Рильке, и не только по возрасту: необычайно интеллигентная, вполне освоившаяся в свете, в лучшем смысле слова опытная, обладающая связями, она оторвала Рильке от провинциального горизонта его начальных опытов".
Лу была совершенно непримиримой ко всему сентиментальному и заимствованному. Рильке же хотел стать для нее великим и, что бы там ни утверждали биографы, признавал ее бесспорное превосходство.
Я был как дом, где после пожара Убийцы лишь заснут иногда, Пока изголодавшиеся приговоры Их не прогонят куда-то в поле; Я был как город где-то над морем, Угнетенный заразой…Вначале Саломе считала главной проблемой Рильке недостаток технического мастерства, которое требуется для выразительной передачи впечатлений. Спустя некоторое время, уже после проникновения, углубления в его творчество, Лу начала верить, что проблема на самом деле в том, что нет художественной формы, достаточной для того, чтобы сполна выразить тот тончайший, глубиннейший пласт опыта, к которому Рильке имел доступ. Рильке хотел предпринять перевод всего бытия в поэзию. Но помимо этого, подлинного и неподъемного, труда он должен был любой ценой доказать своей семье, которая хотела видеть его офицером или юристом, что он — поэт.
Рильке до конца его жизни будет сопровождать
кошмар тех почти шести лет, которые он мальчишкой, по воле отца, провел (с его впечатлительностью!) в атмосфере казарм низшей и высшей военных школ. Только благодаря плохому состоянию здоровья ему удалось оставить школу и вернуться в Прагу — город, где он родился и который в силу многих причин также воспринимал как нечто чужеродное. Ребенком Рене воспитывался в склочной семье, которая позже распалась совсем, среди тяжело скрываемой бедности вопиюще культивирующей фальшивый достаток. Характер мальчика, его нервная система с детства были заложниками того блефа, который постоянно источался из семейных недр, а именно легенды об аристократическом происхождении. На самом деле его предки не принадлежали ни к аристократам, ни к знати: его отец вел свой род от каинских крестьян, а мать, Софья Энц, была дочерью купца, царского советника. Посему свой брак она с самого начала считала ошибкой и мезальянсом и старалась жить отдельно от дома, в Вене. Смерть первой дочери окончательно углубила отчуждение в семье: мать, покинув сына и мужа, полностью ушла в некую экзальтированную религиозность. Потеряв надежду сделать сына военным, отец попытался принудить его к обучению торговому ремеслу, но и этот замысел провалился по причине неслыханного упорства юного Рене, бредившего поэзией. К моменту встречи с Лу он был автором трех поэтических сборников ("Жизнь и песни", 1894; "Жертвы Ларам", 1895; "Увенчанный магнолиями", 1897).Рильке, известный позже как поэт строгой аскетичной формы и неслыханной самокритичности, бесконечно переписывавший и поправлявший свои труды, в юности буквально заваливал журналы плодами своего пера, большинство из которых он сам списал позже в небытие, никогда не включая их в свои сборники. Более того, поглощенный идеей "выхода поэзии в народ", юный Рильке написал литературное письмо (при финансовой поддержке своей невесты Валерии, девушки с большим достатком и связями), патетически озаглавленное "Прочь ожидания!". Рильке — его единственный автор, редактор и критик — рассылал это письмо бесплатно в больницы, ремесленные и продовольственные союзы, раздавал перед театрами, в литературных и артистических клубах, к которым принадлежал, после чего это произведение умерло своей естественной смертью так же, как и провалившаяся на сцене поэтико-политическая драма "В будущем". Отнюдь не сломленный этими неудачами, юный пассионарий возвращается в Прагу: там он разрывает отношения со своей невестой и в конце сентября 1896-го отправляется в Мюнхен, дабы записаться на отделение философии местного университета. Через несколько месяцев на его жизненном пути появится Лу Андреас-Саломе.
К моменту их встречи она уже десять лет была замужем, ее брак уже пережил немало коллизий, но в любых перипетиях своей личной жизни Лу не забывала заботиться о добром имени и реноме Андреаса. Негласные правила этого нетрадиционного союза включали незыблемое условие: воздержанность от скоропалительных решений и поступков.
Столь же предусмотрительно она будет вести себя и в период любви с Рильке. Когда первое лето своей новорожденной неистовой страсти они решают провести вместе, их общий выбор падает на Вольфратсхаузен, маленький городок в Верхней Баварии, в те времена еще полный покоя и безмятежной тишины. Однако "вместе" не значит без свидетелей: об этом Лу тщательно позаботилась — с ней была неизменная Фрида фон Бюлов, а также довольно близкий друг, мюнхенский архитектор Август Эндель. Эндель, большой оригинал и инициатор новой волны в архитектуре (так называемого "стиля юности"), характерным почерком которого были динамичные, словно возникающие на глазах деревянные фигуры, украсил крышу их домика, вмурованного в склон горы, флюгером, над которым развевалась хоругвь из грубого льняного полотна. На этом взвившемся над землей "стяге любви" он вывел черной краской название каникулярного приюта Лу и Рильке: "Луфрид", или "Гавань Лу", подобно знаменитому вагнеровскому "Ванфриду". Название было идеей Рильке, и позже оно будет перенесено на фронтон виллы в Геттингене, где супруги Андреас жили до конца дней.
Старательность, проявленная Лу в том, чтобы никогда не было недостатка в доброжелательных свидетелях их встреч, была оружием самообороны: так рассеивались сплетни, предметом которых они становились, где Лу, естественно, доставалась роль бессердечной соблазнительницы, опутавшей сетью молодого поэта, годившегося ей в сыновья. Весьма кстати эти свидетели оказались и тогда, когда, под осень, ее здесь навестил муж, обеспокоенный, вероятно, новой добычей в ее несчетной коллекции настоящих и фальшивых бриллиантов-друзей. Однако попрощался он с ней успокоенный: этому болезненного вида поэту, в сущности еще ребенку, нужна была, по его мнению, исключительно материнская опека.
Это было, конечно, упрощение: в любви к Лу Райнер испытал запредельную боль непереносимой двойственности сыновнего и мужского чувства — он желал стать для нее великим и одновременно не смел превзойти ее величия.
"Стремлюсь раствориться в Тебе, как молитва ребенка в радостном гуле утра. Стремлюсь забрать в мою ночь благословение Твоих рук на моих волосах и ладонях. Не хочу разговаривать с людьми, чтоб не утратить эха Твоих слов, которые как флаги трепещут над моими. Не хочу после захода солнца смотреть на другой свет — только от пламени Твоих глаз возжигать тысячи жертвенных огней.