Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки
Шрифт:
— Знаешь, пойдем-ка в твой лес! — потребовал я.
— Пойдем!
Приходим. Действительно, все на месте: карта, компас, мука, сухари. В баночке — хлорная известь, чтобы смазать обувь и тем отбить нюх собакам… Вроде, все в порядке.
Переносим срок на десятое сентября. Опять срывается: из Кирова приехал главный военпред для проверки нашего измерительного инструмента и выяснения ряда вопросов. Надо быть на месте.
Назначаем новый срок — двадцатое сентября. К тому времени погода резко ухудшилась, полили дожди. Приготовления к побегу — те же самые. К девяти часам приходим к тайнику. Владимир уже там, встречает нас. Вид у него ужасный, состояние еще хуже, чем в первый раз. Заикаясь, объясняет, что тайник открыли блатные и всё утащили.
«Остап»
Усилившийся террор повлиял на мои доводы о необходимости побега, так как я надеялся на наше вмешательство в происходившие события.
У Василия тоже были свои причины. В 1938 году он получил «детский» срок в три года [14] и на память о следствии отбитые почки. Выпустить его должны были в июле 1941 года, но, как и все, ему подобные, он перешел в разряд «пересидчиков». Перспектива была одна — пребывание в лагере до конца войны. За это время можно было легко получить новый срок и подохнуть от голода. Впрочем, как мастер смены, он, пожалуй, мог бы и не попасть в лапы чекистов, но слишком уж стосковалась по воле и открытой борьбе его свободолюбивая душа.
14
Кроме Василия, трехлетний срок был еще у Бориса и Дика. В мастерскую принимали в первую очередь малосрочников, а вообще такой маленький срок был в те годы исключением. Подавляющее число остальных заключенных имело по десять лет, за ними шли восьмилетники, пятилетники и в небольшом количестве двадцатилетники, оставшиеся с 1938 года, когда такими сроками стали в отдельных случаях заменять расстрелы.
О Владимире и говорить не хочется, так как его поведение, пронизанное нерешительностью, трусостью и предательством, перекрывало первичные мотивы его желаний.
Я думаю, что доводы, побудившие нас к побегу, при известном напряжении воображения, в какой-то мере смогут быть поняты западным читателем. Я не случайно говорю именно о напряжении воображения. Свободным людям, не испытавшим фантастическую концентрацию чекистского террора, кажется невероятным само его существование, а связанные с ним поступки представляются выдуманными и необоснованными. Для большей ясности мне хочется привести лишь пару примеров, в тех условиях почти банальных.
Двум зэкам весной 1942 года зверски хочется курить. За последний месяц они не имели ни одной затяжки. При крайнем истощении следы никотина в крови производят на человека мучительное воздействие, вполне сравнимое со страшными муками голода
и даже их превышающее. Когда все средства испытаны, остается последнее. Махнув рукой, скрепив свое решение блатной формулой типа «вались… оно все в рот», идут к лагерному «куму» (оперуполномоченному). Стучатся, входят… Кум принимает приветливо: «Садитесь». На столе открытый портсигар с настоящей золотистой махоркой. Закурить он не предлагает, ведь каждая скрутка — огромная ценность, и ждет, что ему скажут.— Начальник, уши опухли. Дай закурить.
— Вы что ж, только закурить ко мне зашли, — говорит он с издёвкой, — или по делу?
— Ну, что вы, разве мы посмели бы просто так зайти. Хотим заложить контру. Ведет агитацию, ругает порядки.
— Кто он?
— Такой-то.
— Сейчас оформим протокольчик, а потом и закурим.
А сам пока что пускает дым в сторону своих клиентов. Протокол составлен, подписан. Каждый получает по скрутке — цену крови — и, шатаясь от каждой затяжки, любители дыма покидают кума.
Бригада в условиях зимы 1943-44 годов. Повальная смертность уже прекратилась, но чудовищные нормы остались в действии. Выполнить их невозможно. Без «туфты» человек не получит пайку, достаточную для жизни. Но «зарядить туфту» надо уметь, нужен опыт. За тринадцать лет в лагерях я превзошел науку кормления людей при невыполнимых нормах выработки и скудных раскладках лагерного питания, то есть, попросту говоря, искусство описывать повременный труд как сделанный по «общереспубликанским нормам».
Но рядовой бригадир редко обладал этим умением и, когда у него под боком не было такого «писателя», целиком зависел от нормировщика и десятника. Такие гиблые бригады могли бедствовать даже в относительно благополучное время. В них всегда было несколько человек — то ли ослабевших, то ли негодных работников, а в эти годы часто и блатарей, не желающих работать, но нагло претендующих на большую пайку и выходящих на работу только из боязни заработать десятилетний срок за «саботаж» в военное время. Как по нотам, в этих будничных условиях разыгрывалась убийственная драма. Кто-нибудь из тех, от кого бригадир требовал работы и подчинения общим условиям, писал на него ложный донос, и тот исчезал в изоляторе.
Наша последующая судьба представлялась достаточно неясной нам самим. Рациональное было отделено от иррационального тоненькой перегородкой. В самом деле, на что могли рассчитывать Василий и я — два добрых молодца, один из которых точно сошел с картины Репина «Запорожцы», а другой всю жизнь страдал от своей заметности. В условиях дикой, невиданной в истории, шпиономании появление во время войны двух мужчин в цветущем возрасте, да еще в подозрительной одежде, было бы прекрасной мишенью для специально выдрессированного населения, проживающего в округе.
Побег на север и на восток исключался из-за цепи лагерей и развращенных режимом жителей, для которых существовал определенный тариф за поимку заключенного: несколько пачек махорки, пуд (шестнадцать с половиной килограммов) муки, какое-то количество трески, несколько литров керосина. Я не берусь рассматривать этот набор как тридцать сребреников. Население, зачастую состоящее из инородцев или тесно с ними перемешанное, было теми же приемами террора обращено в добровольно и, вместе с тем, принудительно действующих ищеек.
Нам рассказывали, как в эти годы с глухой подкомандировки Ивдельлага было совершено несколько удачных побегов блатарей. Но их всех неизменно ловили жители одной и той же деревеньки. Еще до войны это был для них как бы охотничий промысел. Я думаю, что начальству не улыбалось в той глуши держать, кроме охраны, еще штат оперативников, и их задачу, по особой договоренности, взяли на себя жители. Тогда рассвирепевшие блатари пошли не в обход, а прямо в лоб на эту деревню, население вырезали, строения сожгли, благо в большинстве своем мужики были в армии. Происшествие стало известным, промысел был временно приостановлен, и два-три года жители вели себя более сносно. Но после войны всё пошло по-старому.