Лучше не бывает
Шрифт:
Пирс почувствовал, что мать смотрит на него, и медленно повернул к ней лицо. Он почти никогда не делал быстрых движений. Он посмотрел на нее без улыбки, почти мрачно. Он был похож на загнанное в угол, но не испуганное, а опасное и уверенное в себе животное. И Мэри посмотрела на себя как бы со стороны: худая темноволосая женщина, мать, символ прошлого, прошлого ее сына, как будто она была призраком. В эту же минуту на нее накатила волна жадной любви к сыну и ослепляющей жалости, она не могла понять, кого ей жалко — его или себя. В следующий момент, как бы не зная, что сказать, она оглядела уютную комнату Барбары, такую прибранную и пустую, но уже ожидающую хозяйку. Инстинктивно почуяв уязвимость сына, она поняла всю неуместность его ракушечного рисунка, который отражал покой мыслей сына о Барбаре, но никак не соответствовал той сумятице, что вот-вот воцарится, как с некоторым ужасом предчувствовала Мэри, с ее приездом. Тщательная работа с ракушками, показалось ей, так типична для Пирса — такое медленное и самоуглубленное, не требующее рассуждений занятие.
Вдруг раздался крик со стороны лужайки,
«Мама, это было так здорово, в самолете потрясно кормили и предлагали мне шампанское, нет, Мэри, не трогай мой чемодан, скажи ей, мама, только взгляни на хвост Минго, он вертится как пропеллер, спокойней, Минго, ты сделаешь больно Монрозу своими большими лапами, Монроз узнал меня, правда, куда же ушел дядя Тео, я его и разглядеть не успела, Эдвард не тащи меня за юбку, она совсем новая, Генриетта, я купила тебе в Женеве миленькое платье, Вилли в порядке, надеюсь, я привезла для него чудесный бинокль, я провезла его контрабандой,не побоялась, смело, ведь правда, я всем привезла подарки laisse moi donc, Pierce, que tu m’emb^etes, [1] мама, я ездила верхом каждый день и сильно улучшила свой французский, я все время репетировала, я играла на флейте в концерте, и посмотрите, как я загорела, ведь загорела, а для тебя, мама, я купила кружева, для Мэри брошь, для папы часы, Генриетта, подержи Монроза, осторожней с чемоданом — в нем итальянское стекло, положи его на кровать, если тебе нетрудно, Мэри, о, какое счастье быть, наконец, дома, если бы папа был здесь, все кажется таким чудесным, я прогуляюсь и повидаюсь с Вилли, зачем эти ракушки на моем столе, просто выброси их, ой, они раскиданы по всему полу, Кейзи, я бы хотела, чтобы ты увела близнецов из моей комнаты, остальные чемоданы можно положить на стол, вот так, спасибо, мама, ты знаешь, я ходила на танцы, это было так здорово, мы все должны были одеться в черное и белое, а потом я летала на вертолете, я так испугалась, это совсем другое дело, чем самолет…»
1
Отстань от меня, Пирс, не дразни меня (фр.).
3
Джон Дьюкейн посмотрел в глаза Джессики Берд. Они медленно наполнились слезами. Дьюкейн отвел взгляд в сторону, вниз. Он не расстался с ней тогда, когда должен был сделать это. Тогда это было бы губительно для него. Он расстается с ней сейчас, когда это уже не только не мучительно, а даже приносит некоторое облегчение. Нужно было расстаться с ней тогда. Но факт оставался фактом, теперь-то он точно должен расстаться с ней. Эта мысль помогла ему стойко перенести ее слезы.
Он огляделся, стараясь не видеть ее заплаканного страдающего лица. Мысленно он был уже далеко от этой комнаты, странность которой сейчас бросилась ему в глаза — комната Джессики своей строгостью напоминала каюту. Никаких разбросанных по-домашнему книг или бумаг, говорящих о своем жильце, — чистые суровые цвета и формы ничего общего не имели с человеческим уютом и беспорядком. Если считать мебель предметами, сделанными специально для того, чтобы человеку было удобно сидеть, лежать, писать, класть на них что-нибудь, то в комнате Джессики вообще не было мебели — только поверхности и плоскости. Даже стул, на котором сейчас сидел Дьюкейн, единственный стул в этой комнате, представлял собой наклонную плоскость, совершенно не считающуюся с изгибами человеческого тела. Даже кровать, лежа в которой они однажды ужасно ссорились, была похожа на гладильную доску. На пластмассовых полках, безличных, как стойки кофейных баров, лежали странные предметы, которые Джессика находила или сама делала — они не имели ни прикладного значения, ни декоративного. По ночам она обшаривала мусорные баки, отыскивала разный выброшенный хлам, приносила в дом кирпичи, куски черепицы, деревяшки, куски проволоки. Иногда она позволяла этим вещам оставаться самими собой, иногда делала из них другие вещи. По способу, бесконечно совершенствуемому ею в ванной, несмотря на постоянно засоряющиеся трубы, Джессика из размокшей бумажной массы с еле видимыми буквами создавала изящные, легкие, как перышко, математические объекты, а когда они высыхали, раскрашивала изнутри. Эти непонятные предметы, выстроенные в непостижимом порядке, часто казались Дьюкейну проявлением какой-то высшей идеи, которую он не мог вообразить. Они не предназначались для медитации и в какой-то момент были уничтожены.
Джессика преподавала в начальной школе рисование и английский. Ей было двадцать восемь, а выглядела на восемнадцать. Дьюкейну, с его круглыми голубыми глазами, крючковатым носом и пробивающейся сединой, было сорок три, и выглядел он на сорок три. Они встретились на вечеринке. Они влюбились друг в друга, и это их самих очень удивило. Джессика — бледная, тоненькая, в мини-юбке. Ее длинные рыжие с каштановым оттенком волосы были распущены по плечам, или она собирала их в хвостик, вплетая в него ленточки. Она казалась Дьюкейну абсолютно загадочной и, конечно, была совершенно не в его вкусе. Она казалась ему поразительно талантливой и в то же время поражала полным отсутствием интеллекта — сочетание, не встречавшееся ему ранее. Она принадлежала к расемолодых, чуждость которых он чувствовал и не пытался приблизиться к ним. Им было интересно
разгадывать друг друга, и некоторое время они были счастливы. Дьюкейн дарил ей книги, которые она и не думала читать, украшения, которые она не носила, и маленькие дорогие objets d’art, [2] которые среди ее диких безделушек производили отстраненно сюрреалистическое впечатление. Напрасно пытался он уговорить ее работать в более долговечном материале. Она находила его вкус безнадежно испорченным, а самого его — очаровательным и бесконечно старым.2
Художественные изделия (фр.).
Хотя Дьюкейн и не вполне сознавал это, его нервная неопределенная чувственность нуждалась в некоем усложненном интеллектуальном ободрении, в своего рода игре, на которую Джессика была неспособна. Его глубокий пуританизм мешал завести долгий роман. По своему темпераменту он вообще не годился в любовники, он знал это. Его похождения были не частыми и очень короткими. Рассудком он винил себя в том, что удерживает около себя молодую привлекательную девушку, не имея намерения на ней жениться. Дьюкейн стремился к простой жизни, он не терпел тайн и чувства вины. Со временем, когда радость новизны сошла на нет, ее эстетические пристрастия стали казаться ему скорее вздорными, чем очаровательными, и он уже думал о ней не как о редком и экзотическом животном, а как об эксцентричной молодой англичанке, к тому же не такой уж юной, которой скоро суждено превратиться в часто встречающийся тип — эксцентричной англичанки средних лет. Ему стало стыдно, что он не находит в себе силы прекратить этот роман, а лучше было бы и вообще в это не впутываться. И вот тогда, восемнадцать месяцев назад, он решил, что должен расстаться с ней. Но он дал ей растрогать себя слезами и согласился, что хотя они не могут больше быть любовниками, но останутся друзьями и будут встречаться так же часто, как раньше. Ему было легко пойти на это, потому что он еще был слегка влюблен в нее.
Возможно, в его страсти таилось больше хитрости, чем он сам предполагал, потому что, освободившись от чувства вины, он снова нашел ее чарующей, он как будто заново испытал восторг первых взглядов и прикосновений и почти убедил себя, что у него появился ребенок, друг. Но постепенно он с огорчением понял, что она не разделяет этой новоприобретенной свободы. Он не мог дать ей свободу. Она все еще была влюблена в него и вела себя так, будто оставалась его любовницей. Ее жизнь делилась на периоды его присутствия, отсутствия, снова присутствия, на ожидание его, созерцание его, снова ожидания. Она смотрела на него влюбленными глазами, старясь приглушить свою любовь. Инстинктивно боясь снова пробудить в нем чувство вины, она очень осторожно притрагивалась к нему — легкими невесомыми касаниями, — как бы стараясь забрать часть его сущности, как драгоценное лекарство, чтобы стойко вынести потом пустоту его отсутствия. Весь мир для нее заключался в нем. Он догадался о мучительной интенсивности ее страдания, которое порой она не могла скрыть от его взора. Он стал бояться визитов к ней, чтобы избежать этой роковой муки. Они оба стали пугливыми, раздражительными, постоянно ссорились. Наконец, Дьюкейн решил, что остался один выход, пусть и жестокий — расстаться навсегда. Он осознал это с полной ясностью. Но как только он попытался объяснить ей свое решение, они опять оказались в знакомой запутанной атмосфере жалости и страсти.
— Что я такого сделала?
— Ничего.
— Тогда почему все не может идти по-прежнему, почему ты вдруг заговорил об этом?
— Я все обдумал. Это в корне неверная ситуация.
— Что же тут неверного? Я просто люблю тебя.
— В этом-то и беда.
— В мире так мало любви. Зачем ты хочешь убить мою?
— Не так все просто, Джессика. Я не могу принять твою любовь.
— Не понимаю — почему.
— Это нечестно по отношению к тебе. Я не могу связывать тебя.
— Может быть, именно этого я и хочу.
— Дело не в том, чего ты хочешь. Будь мужественной и пойми это.
— Ты думаешь, что действуешь в моих интересах?
— Я уверен в этом.
— Ты устал от меня, так и скажи.
— Джессика, ты знаешь, что я люблю тебя. Но я не хочу, чтобы ты страдала, как страдаешь сейчас.
— Со временем я научусь страдать меньше. Кто сказал, что нужно жить не страдая?
— Это плохо для нас обоих. Я должен взять на себя ответственность…
— Черт с ней, с твоей ответственностью. Тут что-то еще. Ты завел новую любовницу.
— Нет, у меня нет новой любовницы.
— Ты обещал сказать, если она появится.
— Я держу свои обещания. У меня ее нет.
— Тогда почему все не может идти по-старому? Я не требую слишком многого от тебя.
— Вот именно!
— В любом случае, Джон, я не собираюсь расстаться с тобой. Честно… не думай… мне этого не вынести.
— О, Господи, — сказал Дьюкейн.
— Ты убиваешь меня, — сказала она, — ради чего-то… абстрактного.
— О, Господи, — повторил он и встал, повернувшись к ней спиной. Он боялся, что девушка, стоявшая перед ним на коленях, сейчас кинется и прижмется к его ногам. Жестокость его слов, ее удивление удерживали их до этого от подобных порывов.
Дьюкейн сказал себе: человеческая слабость, испорченность создали эту ситуацию, и я автоматически теперь должен вести себя жестоко. Она права, спрашивая, зачем я убиваю любовь, ее ведь так редко встретишь. И все же я должен убить эту любовь. О, Боже, почему это вправду так похоже на убийство. Если бы я только мог взять на себя ее страдание. Но это одно из наказаний за испорченность, последнее и худшее, ты не можешь, как бы ни хотел, взять его на себя.