Лукуми
Шрифт:
— Бога не существует.
Он сказал это очень сухо, но без горечи. Словно произнес самую что ни на есть естественную вещь. С полной убежденностью. У моего деда хватило решимости спросить:
— Что?
— Да не существует Бога, черт побери!
И мой прадед вновь погрузился в молчание, на этот раз уже окончательно, ибо до того, как уйти в мир иной, он больше почти ничего не сказал.
Этот прежде столь правоверный католик умер через несколько дней после того, как сделал сие серьезное заявление: слишком велико было его намерение уйти из жизни. Ведь он любил ее с необычайной силой и совершил ошибку, надеясь, что Бог будет благоприятствовать его
Он очень любил жизнь и поплатился за это, испытав всеобщее осуждение и разрыв с семьей; жизнь повернулась к нему спиной. Моя прабабка, эта лживая пресная ханжа, не нашла ни одного слова утешения для старика: она ощущала себя униженной, а должна была чувствовать себя польщенной; она не пожелала понять стремление несчастного использовать счастливую случайность, о которой он столько молился и которая наконец, когда он уже и не надеялся, была ему предоставлена.
Ненависть и гнев подчас очень хорошо вознаграждаются. Это один из законов жизни, и о нем не следует никогда забывать. Может, и правда, что Бог не существует, что время заканчивается, что песок в песочных часах покрылся плесенью, а в водяных часах замутилась вода.
Мой прадед умер, но перед смертью он все же успел кое-что сказать.
Его сын лежал подле него на кровати и, как это уже не раз случалось, слегка задремал. До этого он бодрствовал, поглаживая руки своего отца и не подозревая, что тот уже при смерти.
Неожиданно старик разбудил его, слегка толкнув в плечо. Увидев, что сын проснулся, он указал ему на внука, который пробрался в комнату умирающего:
— Следи, чтобы ребенок не сунул пальцы в розетку, — сказал старик, демонстрируя таким образом, что он прекрасно отдает себе отчет в том, что происходит вокруг, и что молчит он по собственному желанию.
Моя прабабка, находившаяся там же и наблюдавшая за происходящим с неким мстительным удовольствием, встала, чтобы подойти к старшему сыну моего деда, ибо именно он был тем ребенком, о котором говорил человек, уже готовый отойти в мир иной, хотя никто из семейства пока не осознал этого.
В это мгновение умирающий указал на нее пальцем, показавшимся моему деду необыкновенно длинным:
— Хе, хе, хе! — слабо прокряхтел он, так что было не понятно, хохот ли это или предсмертный хрип агонии. — Его скорбящая супруга..! — заключил он, уронив наконец голову.
И это было все, что он произнес в качестве прощального слова. Так закончилось его пребывание в этом мире. Он уронил голову, и она упала влево, а его рот приоткрылся, словно выражая удивление или способствуя воспарению души, переставшей давить на тело.
Вот так и испустил дух мой прадед. Мой дед, его младший сын, находился подле него, он оставался с ним до самого конца, поглаживая его руки.
Уже вплотную подойдя к своему девяностолетнему рубежу, более-менее к тому возрасту, в котором умер его родитель, отец моего отца имел обыкновение по утрам собирать вокруг себя все семейство. Ему нравилось, чтобы завтракали вместе все члены семьи, обитатели старого дома; старого дома с окнами, из которых некогда вырвались пронзительные крики моей прабабки, когда на нее посягнул ее супруг, вовсе не собиравшийся, согласно дошедшим до меня достоверным сведениям, принуждать или насиловать ее.
Старое имение было унаследовано моим дедом, младшим сыном своего отца. Никто
не знает, как в конечном итоге было подписано сделавшее сие возможным завещание. Дата его составления весьма близка тому дню, когда бабка кричала, прося защиты от своего понапрасну возбудившегося мужа. Но насколько близка, установить так и не удалось. Ибо никто не зафиксировал точную дату тех криков. Даже моя двоюродная бабка Милагроса, девственница в маринаде, забыла это сделать, о чем жалела все оставшиеся дни своей жизни.Известно, что нотариус, удостоверивший завещание, был другом моего прадеда, но также известно и то, что старик отказался разговаривать на эту тему с кем бы то ни было, даже с самыми близкими друзьями. Он не пожелал обсуждать это даже с деканом старого собора, с которым замечательно проводил время за многочисленными долгими партиями в ломбер и в хулепе, а также в туте. И даже с врачом, который всегда выходил из комнаты больного недовольный, жалуясь на грубость, с которой встречал его прикованный к постели старик.
Поэтому семья часто оставляла больного одного или в обществе его старых друзей, которые, похоже, хранили ему верность; в их числе был и нотариус. Так и случилось, что верные ему друзья в конечном итоге стали сообщниками и душеприказчиками этого якобы погрузившегося в молчание человека. Завещание было написано им собственноручно мелким и размеренным почерком и начиналось следующими словами: «В эти тяжелые дни, в самом начале ноября, который, как я предполагаю, будет последним месяцем моего долгого существования, находясь в здравом уме и доброй памяти, я распоряжаюсь, чтобы…».
Благодаря этому завещанию дом и все его содержимое перешло к моему деду. Верфь тоже досталась ему. Литейное производство и консервная фабрика были разделены в равных долях между двумя старшими сыновьями. Корабли тоже отошли к отцу моего отца. Милагроса не унаследовала ничего, кроме так называемой законной доли наследства, и решила посвятить себя религии, удалившись в ближайший монастырь, который она, впрочем, вскоре покинула, так и не приняв обет. Однако она успела оставить в сем святом месте не слишком хорошую память о себе, ибо там до сих пор вспоминают о ее навязчивом стремлении повсюду навести чистоту. Что касается моей прабабки по отцовской линии, то она поселилась в другом доме, принадлежавшем ее семейству; кажется в стране, где я теперь проживаю, это называется привативной собственностью.
Нотариус заверил документ, датировав его, как и полагается, тем моментом, когда с помощью врача смог удостоверить полное и абсолютное здравомыслие своего друга. Тем не менее, никто так и не узнал, когда и как завещание было моим прадедом написано. Священник, в свою очередь, утверждал, что даже при полном молчании больной в достаточной степени проявлял ясность ума, принимая участие в длительных партиях в ломбер. Правда, он ничего не сказал относительно того, умер ли больной в лоне религии своих предков, ограничившись лишь упоминанием о том, что он упокоился с миром, как подобает праведникам.
То, что произошло затем, рассказал мне брат моего отца, который был пятым, последним из сыновей, что зачал в чреве моей бабки мой дед, будучи к тому времени уже немолодым человеком, значительно старше жены: дорогой мой старик не желал ввязываться в матримониальные перипетии, пока не достиг, можно сказать, преклонного возраста. Он женился, когда ему было почти пятьдесят лет. И сделал он это лишь после того, как хорошенько все обдумал и сотни раз с неизменным остроумием и напускной серьезностью ответил на настойчивый вопрос: