Лундога. Сказки и были
Шрифт:
В школе нас учили писать, считать, и нам там было неплохо, но главными учителями для жизни были сама жизнь крестьянская и люди. Любые сезонные работы были важней наших развлечений и игр. (И любое дело нас учили начинать – благословясь.) А ещё нас учили меру знать. Помню, как дед, рыбак и охотник, говорил: «Вот смотри, Лёшка, пошёл я, скажем, осенью на охоту, рябков пострелять. Иду, а в лесу Бог сидит и сто рябков в горсти держит. Я манить начал, Он выпустил одного, я его добыл и иду дальше. Потом снова маню, Он ещё одного выпустил, я и его застрелил, и опять маню, мне всё мало. А Он всё выпускает, и так всех отдаст, если я не остановлюсь. Он испытывает так нас. Он так и рыбу отдаёт, и лес, и всё отдаст, если мы сами не остановимся».
Ещё
Разное, наверное, бывает у людей детство, но нам повезло. Может быть, именно те прививки и закалки, полученные тогда, сохраняют в нас человеческое, несмотря ни на что. Мы не стали злыми, не стали жестокими и унылыми, как наблюдаем порой сплошь и рядом. Мы знаем, что жить стоит, «стоит пожить, раз уж родился» – как сказал Веничка Ерофеев. Но мы-то ещё знаем, что жить можно иначе, чем нам порой предлагают неприятные обстоятельства и неприятные люди.
Интернат. Утро в сосновом бору
В нашей волости, Лундоге, была только начальная школа, четыре класса, а потом все шли в восьмилетку в Сямжу, за 30 километров. Жили там в интернате, а на выходной бежали домой, в субботу после уроков. В воскресенье, с обеда, шли обратно. И так весь год, и в мороз, и в дождь, и в грязь со снегом, по тракторной дороге лесом, гатями. Зимой иногда провожали на тракторе, в санях, но половину дороги всё равно приходилось бежать, чтоб не замёрзнуть.
Нас у родителей было четверо, три брата и младшая сестра Света. В Сямже пришлось поучиться только старшему, Саше. Полтора года он там отбыл. А начиная с моего года, родившихся в шестидесятом, начали отправлять в Тотемскую школу-интернат, за 70 километров, в райцентр. Из Сямжи-то на каждый выходной домой можно было прибежать, а из Тотьмы только на каникулы. На нашем году тогда закончилось и четырёхлетнее начальное образование; вместе с нами в Тотьму ещё и бывших третьеклассников отправили.
Начальную школу я окончил почти отличником (чистописание хромало), и в интернате год ещё по инерции учился, хотя мысли были больше о доме и о еде, а не об учёбе.
Народ в интернате собирался самый разный. Были там и детдомовские, были из детских колоний, была тотемская блатная шпана, ну и мы, деревенские, мужики. Воспитатели и учителя подобрались хорошие, нормальные люди, желавшие нам добра и жалевшие нас.
Через полгода, после зимних каникул, на третий день, я сбежал. Наэкономил хлеба, украл два кухонных ножа в столовой (от волков). За картиной Шишкина «Утро в сосновом бору», что висела напротив кабинета директора, я оставил записку, чтоб меня не искали: «всё равно не найдёте». Морозы стояли ночами за тридцать градусов. Добирался я по узкоколейке на лесовозах. Лесовозники меня кормили, а старушка, сторож из диспетчерской, не только накормила, напоила чаем, но и уложила спать, пока не подойдёт порожняк.
Выловили меня только утром следующего дня в лесопункте Мирный, это за 17 километров от дома. Там бы уже пешком пошёл, и дошёл бы, мы подготовленные все были, не мороз то был для нас и не расстояние (знайте, современные дети, что любой пятиклассник может пройти 17 километров по тридцатиградусному морозу). В Мирном директор с воспитателем ждали, они на машине по зимнякам доехали, а отец на лошади с санями. Родные из-за меня натерпелись.
Меня отпустили домой на неделю. Святые люди! Тогда-то я обрадовался, но зря они это сделали (хотя, если б не отпустили, ведь снова бы сбежал). Создали прецедент – в интернате начались побеги, порой с драматическим и даже трагическим исходом. Серега Ульяновский ушёл весной в свою Тарногу, за сто километров, по бездорожью, дошёл, но стоптал ноги так, что отслоилась кожа на пятках, а две девчонки замёрзли на дороге зимой в сорокаградусный мороз, не дойдя до дома километров десять (из сорока, сели отдохнуть). Говорят, что какой-то говнюк на бензовозе не взял их, хотя они и голосовали. Да хоть бы и не голосовали! Моего младшего брата, Ивана, сняли через год с лесовоза,
так как он пошёл моим набитым путём.А как учёба? Да какая там учёба. Три года я отбыл в интернате, брат Ваня два, Саша два с половиной, его после моего побега тоже перевели в тотемский интернат, чтоб мне было веселее. Сестре не пришлось, к счастью, – семья переехала в Тотьму. Учились ни шатко ни валко. Всё дни считали до каникул, вычёркивали в календаре. Нас, лундогских, было человек двадцать, вместе с девчонками, мы держались все вместе. Скидывались, у кого были деньги, и на всех покупали в пирожковой булочки.
В город было опасно выходить. Тотемская шпана лютовала. Мы побаивались. Те все с ножичками ходили, многие через колонии прошли, могли подколоть или запинать до полусмерти. Были случаи. Но мы всё равно делали вылазки, по двое, перебежками, от угла к углу. Городские шарой ходили, жестокие были, звери. Из тюрем не вылезали, там многие и сгинули. Мы в драки с ними не ввязывались, да и драться-то не умели. У нас в деревне как-то все мирно жили, мы и драк-то до интерната не видали, даже мужики по пьянке не дрались. Мы как в лукошке там жили, как сказал недавно один старик.
До сих пор у меня к Тотьме нет тёплых чувств, хотя столько лет прошло. Не было праздника в Тотьме без поножовщины, чтоб кого-нибудь не убили или не покалечили. Многие имели тюремный опыт, молодёжи было у кого учиться. Кроме того, кругом стояли зоны и поселения, север, леспромхозы с завербованными бывшими уголовниками. По Тотьме и мужику-то неместному опасно было ходить даже днём – законы действовали тюремные.
Голодные мы были всегда. Лет десять назад Ванино письмо на чердаке родительского дома нашли. Ваня пишет, что живём хорошо, учимся тоже, ну и всё такое на страницу, а в конце приписка, чтоб прислали «мяса печёного и паренцы (пареная репа). Побольше». Передачи нас выручали, мы их все вместе ели.
Кормили нас в два захода: вначале младшие классы, потом мы. На обед отпускали после последнего урока, а на ужин – после домашней подготовки. Толпа из всех классов вначале сбивалась, неслась, как голодное стадо, вниз по широкой лестнице, потом сужалась в коридоре к столовой, размазывая зазевавшихся учителей по стенам, а потом, ещё сузясь, ломилась в узкую дверь, за которой была крутая лестница вниз, девять ступеней. Протиснувшиеся, продавленные напором толпы учащиеся сразу валились, прыгали вниз, но внизу были ещё одни узкие двери, создавалась буферная подушка из тел, поэтому травм особых не было. В столовой порядка было больше, так как места за каждым классом и учеником были закреплены, и можно было, кто дежурил по столовой, «паснуть» другу побольше еды.
Очень жалко было детдомовских ребят из младших классов. У нас родители, дом, мы на каникулы домой, а они весь год там, и передачку им никто не пришлёт, голову не к кому приклонить. Мы некоторых подкармливали и старались быть с ними приветливыми. Помню, в первый класс Гоша пришёл, из детдома, крепыш такой, рыжий, на брата Ваню был моего, дома оставшегося, похож. Мы спрашивали его: «Гоша, ты почему такой рыжий?» – «Я, – говорит, – трактор ржавый проглотил». Он так «р» как-то выделял, как будто недавно выговаривать стал. Я его очень жалел, делился иногда, чем мог. До сих пор их жалко. Как будто долг какой-то перед ними.
Да, ещё об учёбе. Помню, в пятом классе, в начале зимы где-то, я заболел, температура высокая. С температурой пришёл вечером на подготовку домашнего задания, мы все вместе его в классе делали, так мне старожилы у виска пальцами крутили: радовался бы да лежал в спальне. А я не мог, но через год уже мог.
Детдомовские и те, что из колоний, ушлые были. В город мы с ними не так боялись выходить. Они нас учили фене, учили воровать пирожки в тотемских столовых. Меня Васька Антонов натаскивал, несколько пирожков я украл, каюсь. На десять копеек покупали пару, а два-три ещё в карманы совали. Возможно, что женщины столовские видели всё это, но закрывали глаза, жалея нас убогих, «инкубаторских», голодных.