Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Только что видел газель. Обычно мы их подстреливаем, так здорово бывает забыть о консервах, но я не смог себя заставить. Она меня не видела, стояла, помахивая хвостиком, ушки настороже, с песком они почти сливаются. но четко выделяются на фоне чахлого кустарника и камня, такой всполох жизни среди мертвечины ржавых канистр, колючей проволоки, сожженных грузовиков. А потом она меня учуяла и убежала.

Спал после боя. Словно свалился в выгоревшую яму или нарезал круги чуть ниже уровня сознания, сны были совершенно дикие, сюрреалистические, с такими сюжетами, что и не расскажешь. Если вдумаешься, адекватное отображение того абсурда, в который мы погрузились по уши, когда кажется, что и нет ничего на свете, кроме песка и взрывов, и, следовательно, этот исковерканный мир и есть настоящая реальность.

Временами, когда останавливаешься, тебя осаждают

образы, и так и остаются в голове… Мой башенный стрелок присел на корточки и поджаривает какие-то кусочки мяса или колбасы, очень сосредоточенно, а вокруг горизонт рвется, дым валит. «Готово, сэр, попробуйте-ка..». Крепкий, жилистый парнишка, с характерным для центральных графств выговором, до войны был строителем. Марево такое, что не поймешь, что это за техника на гребне. Танки или грузовики? Наши или вражеские? Контуры машин расплываются, они за пределами досягаемости, а я вбашне, вцепился в бинокль, даже отметины на руках остались. Итальянцы выбираются с огневой позиции, пехотинец из австралийцев, с приклеившейся к губам сигареткой, погоняет их словно стадо, покрикивает, сине-зеленые их мундиры на фоне хаки кажутся вражескими, нездешними, неуместными… И вот теперь я снова вижу эту картинку и думаю, как умышленно и просто война делит всех на своих и чужих, наше и не наше, хорошее и плохое, черное и белое, и никаких тебе сомнений и неопределенности.

Кроме пустыни, конечно. Пустыня ничья. Не на нашей стороне, не на чужой, просто сама по себе. У нее свои дела, свои циклы, жара и холод, солнце и ветер, дни, месяцы, годы, у нее чертова прорва времени. Не то что у нас.

Еще образы. Католический священник устанавливает алтарь для воскресной мессы в глубине десятитонного грузовика, борта откинуты, люди стоят полукругом, нестройное просительное пение и молитвы, мимо движется брониров анная военная техника. Господь,говорит падре,безусловно, на нашей стороне.

Заглянул в одиночный окоп, там внизу какие-то лохмотья. А потом гляжу — это не лохмотья, а тело, руки-ноги скрючены,голова запрокинута, глаза открыты, и пыль в них набилась, и снова такое чувство, будто мертвые не просто так молчат, будто они знают то, чего не знаешь ты. Зашел понужде за какой-то уступ, столкнулись нос к носу со змейкой, маленькая, свернулась и не движется, не отличишь от камня, только язычок мелькает, глазки-бусинки, по спине яркий узор зигзагом. Эти две сцены были не друг за другом, но сейчас явились почему-то вместе и друг друга дополняют, будто рассказывают о могуществе жизни и о цене жизни, о том, что смерть — это конец всему.

Атака с воздуха на вражеские противотанковые орудия, которые окопались на выходе из долины, задержала нас на несколько часов. Сначала голос командующего в наушниках сказал: «Ну, наконец-то, подмога с воздуха», и тут бомбы посыпались как белые кегли. А перед этим — или после, я не помню — был жуткий момент, когда то, что я считал скальными обломками всего в паре сотен ярдов впереди нас, вдруг превратилось в цепочку замаскированных «Марков», и у меня несколько секунд, чтобы решить, отходить нам к чертовой матери в укрытие или спрятаться за ближайшим кряжем и открыть огонь, видят они меня или еще нет и сколько мы сможем продержаться, пока не придет помощь. И тут за меня все решили, открыли огонь с воздуха, благодарение богу, стали рваться первые снаряды, я доложил командующему позицию, заорал стрелку, чтобы открывал огонь, и все это, кажется, в одно и то же время, едва удалось изгнать из голоса паническую дрожь.

В нескольких десятках ярдах от меня кто-то подорвался на противопехотной мине. Пустыня содрогнулась, я оглох на полчаса, и осколком царапнуло ногу. У каждого есть история чудесного спасения, подозреваю, что это моя, вот только чуда никакого нет, одна слепая случайность. Но со случайностью дела иметь никто не хочет, все предпочитают играть словами и говорят о чуде.

Ночи. Грохочущая полная огней тьма набита самолетами, зенитками, разрывами, оранжевыми всполохами, серебряными шлейфами взлетающих снарядов, огромными пылающими горнами — вагнеровская «Гибель богов», над которой ночь за ночью правят все те же вечные мерцающие Плеяды, Орион, Сириус, Медведицы. В периоды затишья мы встаем на бивуак (странный термин, из других войн, из других мест) — легкая техника в кольце бронированной, — переводим дух, проверяем припасы, получаем приказы на завтра и время от времени спим.

Прошло две недели. По целым дням ничего не делаем, воинственный угар сменился скукой и апатией — такая уж непредсказуемая война. Поползли слухи, что наступаем, потом, что отступаем, потом, что скоро

дадут увольнительную, потом, что еще несколько месяцев не дадут. И вот мы торчим здесь разбросанным неуютным становищем из военной техники, палаток и окопов. Громоздятся трущобы из канистр. Ребята разбили площадку для крикета. Подвезли провиант. Потихоньку латаем обмундирование, снаряжение, самих себя. Листаем разодранные журналы. Пишем письма. Я пишу вот это.

Пишу для того, кому это может быть интересно. Надеюсь, что для К. Или, может быть, для себя самого в будущем, которое сейчас кажется попросту нереальным. Мы все говорим о том, что «будет после войны», но это звучит почти как заклинание, тут же прибавляется «чтоб не сглазить». Думаем об этом, мечтаем, строим планы, как в детстве грезили о том, что будет, когда мы вырастем. Вот и я говорю себе: когда я вырасту и окажусь в нереальном месте, где не будет танков, орудий, противопехотных мин, бомб, где песок только на пляжах, а солнцу все только радуются, когда я смогу сам решать, в какие мне игры играть, тогда… что тогда? Нереально. Представляешь себе рай без изъяна, с зеленой травой, счастливыми детьми, полный такой гармонии и справедливости, каких никогда не было и не будет. Прогоняешь видение и представляешь что-нибудь более приземленное: горячую пищу, чистые простыни, воду и секс. Все это мы каких-то три года назад принимали как само собой разумеющееся — а сейчас наполняем прямо-таки сакральным значением. Иногда кажется, что за это мы и сражаемся.

«Расскажи мне какую-нибудь историю», — попросила К. в Луксоре. Я никогда не рассказывал ей другую историю, ту, в которой она блистала, в которой была героиней, — романтическую историю, полную банальностей, где я говорю ей все то, для чего вечно не хватало времени, и мы делаем все то, для чего опять же не хватало времени, и вся эта чертова заваруха осталась в прошлом, а мы с тех пор живем долго и счастливо до скончания века, аминь. Хорош я, ничего не скажешь! Хотя, наверное, это я ей сейчас и рассказываю, и если так, то она, наверное, поймет меня, поймет, откуда в войну эта блажь и нехватка здравого смысла, если не считать, что здравый смысл все-таки нужен для того, чтобы делать то, что необходимо сделать, и чтобы говорить другим людям, что должны делать они, и чтобы двигать эту железную махину и убивать людей, которые иначе убьют тебя.

А может быть, когда-нибудь мы все это поймем с ней вместе.

Хочу описать вчерашний день, от которого тошно до сих пор.

Опять до зари пришел приказ наступать — в двадцати милях к востоку обнаружено большое скопление вражеских танков. В полночь было совещание у командующего, я воспрянул духом и даже обрадовался, что надо будет что-то делать после того, как несколько дней сидели сиднем. Отправился назад к танку — ночь сверкает звездами, тишина, люди снуют туда-сюда как тени на бледном песке, чернеют горбатые силуэты машин. Устроился поспать часок-другой, и вдруг нахлынуло такое, чего прежде никогда не было, — захватило внезапное парализующее осознание, где я и что творится вокруг, и что я могу умереть, и такое это было дикое чувство, что я лежал в оцепенении, а рассудок стонал и выл от страха. Да, от страха, но не только — еще от какого-то примитивного, атавистического инстинкта: спасайся, беги. Я велел себе заткнуться, внушал сам себе, что владею ситуацией. Пытался глубоко дышать, считать до ста, повторял завтрашние коды. Ничего не помогало. В голове было только, что вот-вот настанет утро, а я здесь, связан, и бежать мне некуда, и ужас такой, какого прежде никогда не испытывал, и непонятно, откуда он. Тогда я попробовал по-другому. Сказал себе, что на самом деле я не здесь. Что я только проездом в этих местах, так надо, по-другому нельзя, но скоро я уеду, и это будет уже совсем другая история. Вспомнил газель, которую видел, она так беззаботно помахивала хвостиком среди груд проржавевшего металла, что я ей на мгновение позавидовал; но у газели нет истории, в этом вся разница. А у меня, пусть я и связан, и поджилки трясутся, есть история, и поэтому я человек, ане газель.

Скорчившись в спальнике на холодном песке, я заставлял себя думать о прошлом и о будущем. О других местах, о детстве, о том, как я лазал по горам в Уэльсе, как ездил в Нью– Йорк, как был счастлив, потом несчастлив, как много лет назад был на побережье в Корнуолле, как месяц назад был в Луксоре, в постели с К. Будущее утопало во тьме, но тьма была подсвечена мечтами, а мечты — второе имя надежды. Я заставлял себя мечтать, я гнал от себя ночь, пустыню и черные силуэты, сошедшиеся вокруг меня, я прорывался сквозь утро, сквозь завтра, сквозь всю следующую неделю, и мечтал, мечтал. О зеленых полях. О больших городах. Я мечтал о К. И наконец оцепенение разжало хватку, я даже заснул. Меня разбудил водитель. Пять утра. Напряжение не спало, но паника прошла.

Поделиться с друзьями: