Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Лушка любила, когда мамку это отпускало, и она опять становилась нормальной, любила, когда отец, заговорщически подмигнув Лушке, спрашивал мамку, придя с работы:

– Ну что, Танюха, несунья моя, каких харчей сегодня у государства спиздила?

И пытался обнять за толстую спину.

А мать делала страшные глаза и стегала его вафельным полотенцем:

– Тише, дурак.

И они смеялись.

Спали родители в «большой комнате», на диване-кровати, который давно сломался и, став просто кроватью, стоял раззявленный под синеватым покрывалом, которое красиво называлось «жаккардовым».

В выходной или на праздники родителей звали соседей, дядь Леху с тетей Ритой, или приходили какие-то папкины приятели с завода, и все они

громко квасили на крошечной кухне, но Луше это совершенно не мешало. Она любила, когда ее оставляли в покое, да и свое леворукое художество она прятала: когда кто-то входил, научилась молниеносно перекидывать карандаш в правую руку и притворяться, что нормальная.

У нее была своя комната, длинная и узкая, как отцепленный вагон, с белой железной кроватью, шкафом и настоящей партой, которую откуда-то притащил отец. Парту покрасили, но на крышке все равно было видно глубоко вырезанное имя «Федоръ». Гости, конечно, шумели, но это не будило ее. «Лушка молодец, спит как пожарник», – хвалила ее мать.

И Лушке было приятно. Хвалили ее редко.

А один раз они даже поехали на море. Город назывался Керчь и остался в памяти горько-соленым, огромным и пугающим морем, песком на зубах, запахом вареной кукурузы и спортшколой с кроватями, которая называлась «обсерватор». Поезд был шумным, переполненным, его качало, как, наверное, качает корабли, и Лушка спала на самом верху, на багажной полке, как книжка. Ей там нравилось, и она придумывала, о чем бы была книжка, если бы она ею стала. Сверху она видела всех, а ее на полке, которая кисло пахла чужими чемоданами и горячей пылью, никто не видел.

Вагон назывался красиво – «плацкартный». Люди шумно разговаривали, смеялись, пили водку и пели, а поезд упрямо выстукивал «скоро-скоро-скоро», «скоро-скоро-скоро». Утром, чуть свет, мамка разбудила Лушку, пощекотав ей пятку:

– Лушка, заяц, вставай скорей! Море! – И они рванулись к окнам с той стороны, где показалась бесконечная синь.

И весь вагонный люд, большей частью люди степные, лесные, равнинные, проснулись, засмеялись, зашумели и, несмотря на рань, вытягивали шеи к окнам, за которыми появилось море, неподвижное от своей огромности. Никакие картинки не могли бы это передать. Все мелкое: дома, полустанки, деревья – неслось и проносилось, а море оставалось неподвижным.

Потом весь их плацкартный вагон ел холодные крутые яйца с солью и хлебом, и в вагоне стало пахнуть совсем неприятно. Пассажиры пили темный чай с кусочками сахара. Они красиво таяли в стаканах, засунутых в дребезжащие железные подстаканники, и незнакомые люди разговаривали, словно всегда друг друга знали. Все стали вдруг какими-то счастливыми, как перед Новым годом, и угощали друг друга салом, вареньем, холодной курицей. Лушка подумала, все это потому, что они увидели море. И с того момента уже не могла дождаться, чтобы войти в него самой – недалеко, по щиколотку, а то страшно.

В Керчи они поселились в замечательном абрикосовом саду, в деревянном сарае с окном. В сарае стояли раскладушки и грубо сколоченный стол, а вместо пола была утоптанная земля, покрытая полосатыми половиками. И был садовый кран с мягкой, вкусной водой, под которым они умывались абрикосовыми утрами, звенящими от птиц. Папка говорил, что им очень повезло найти такое жилье, так как ехали они дикарями. И она смеялась, и представляла папку с перьями на голове.

Абрикосы были маленькими, но очень сладкими, прятались в зелени и назывались «жердели». Квартирная хозяйка, баб Оля, разрешала Лушке срывать жердели прямо с ветки. Ничего вкуснее Лушка никогда не ела. Целыми днями баб Оля варила из них варенье тут же в саду, поставив латунный таз с ручкой на железную печку, которую топила сухими абрикосовыми ветками. И давала Лушке пенки, вкусные. А потом продавала варенье на рынке.

Баб Оля жила в своем одноэтажном доме с желтыми резными наличниками и желтолицым сыном-инвалидом Петенькой, очень большим и страшным. Он сидел у окна в своей каталке с велосипедными колесами и иногда нечеловечески ревел и порывался встать, но не мог, как будто его держал кто-то неимоверно сильный и невидимый. Лушка его тайком нарисовала, но на рисунке Петенька получился совсем не страшным, а грустным и квадратным, как Брежнев из программы «Время».

С утра и на целый

день они уходили на большой песчаный пляж, где папка все-таки научил ее плавать. И мамка тогда этим болела редко, да еще, как оказалось, умела плавать и заплывала дальше папки, не боясь никаких медуз.

Все было здорово ровно до того вечера, когда у набережной в темноте начало светиться море. Фос-фо-рес-цировать. Это Лушу здорово напугало, и у нее появилось предчувствие, что что-то нехорошее случится, но об этом никому не сказала. Она уже знала: когда все так сказочно хорошо, потом обязательно бывает плохо. А через день или два выяснилось, что в городе холера. Их заперли на две недели в «обсерватор»: в спортивной школе поставили сотни раскладушек прямо в зале, по верху стены протянули колючую проволоку и никуда никого не выпускали. Родители сказали: «Так надо», и она успокоилась. Было жарко, ночью люди громко храпели в огромной «спальне» с белым полом, расчерченным спортивными кругами и полосками. И вся еда, которую им давали, была белой: манная каша, рисовая каша, молочный суп, кефир. Только это она и запомнила – белизну. А потом их выпустили. У них холеры не оказалось, а в городе она продолжалась, о чем перешептывались взрослые. Об этом почему-то нельзя было говорить громко.

Потом они ехали обратно в Ворож на деревянных полках в вагоне, где тюфяков им не дали. И полку ей пришлось делить «валетом» с мамкой, потому что поезд был переполнен. Тогда отец надул ее резиновый круг с осьминожками и положил ей под голову, мамка обернула круг своей блузкой, и Лушке опять стало хорошо, потому что блузка пахла солнцем и мамкой. А папка и вовсе остался без полки, и всю ночь курил, смеялся и пил вино с проводником, толстым краснолицым грузином в его «купе» около постоянно запертого туалета. А на станциях через открытые окна тянулись черные от загара руки с желтыми кукурузой и дынями, и весь вагон пах дынями и кукурузой. И все стало опять разноцветным, что Лушке ужасно нравилось, но одно не давало покоя: ночное свечение и память о том страхе, который продолжал заползать в сны. Когда все в вагоне уснули, она осторожненько, чтобы не разбудить мамку, подтянула к себе рюкзачок с карандашом и блокнотом, которые всегда носила с собой, села поближе к тусклой лампочке и это светящееся море нарисовала. И поняла: если нарисовать страшное, оно становится нестрашным. И спала хорошо, без снов.

Глава 4

Травля

О неизбежности школы Лушка вспоминала каждый август с великой тоской. Еще в детском саду она уяснила: чтобы тебя оставили в покое, надо быть невидимой в своей полной похожести на остальных. Как незаточенные простые карандаши в коробке.

Однако все изменилось в тот день, когда давно, еще в третьем классе, она описалась на уроке математики.

Математичка была вредной и не отпустила ее в туалет. И Лушка сидела, терпела-терпела изо всех сил, пока вдруг не чихнула. И почувствовала, что по ногам потекло горячее, а под партой образовалась лужица…

И началось. Лушка словно пересекла какой-то рубеж, за которым в школе она перестала быть незаметной и как все. Ее можно было теперь гнать от своих парт, кричать ей на улицах: «Лушка-зассанка», «Ссаная Крольчатина».

Крольчатина – это из-за того, что у нее передние зубы выросли неправильно: здоровенные, как у кролика, а между ними зазор. Мало того что рыжая, еще и щербатая. В общем, не только зассанка, но и та еще красавица.

Особенно усердствовал Сурок, Сашка Сурков, здоровенный белобрысый второгодник, с поросячьими глазками без ресниц. Он так и норовил задрать ей при всех в коридоре форменное платье: «А ну, покажи ссаные трусы, алкашкина дочка!» А когда метал спрессованными, тяжелыми, как камни снежками (пальтишко у Лушки было жиденькое), то все метил по начавшей болеть и набухать груди. Он плевал из-за спины на ее рисунки и тетради густой коричневой слюной курильщика и однажды вылил ей на голову полпузырька красных учительских чернил. Лушка выглядела как окровавленная, даже класс оторопел, а Сурок хохотал и упивался эффектом. Хорошо, что родители работали сверхурочно, и она успела до их прихода отмыться в ванне, из которой выбросила грязное белье. К счастью, к родителям зашел тогда сосед из второго подъезда, дядь Миша, и они сели на кухне «квасить».

Поделиться с друзьями: