Лягушка на стене
Шрифт:
Попыхивая сигаретой, подошел тунгус. Он был одет в современную униформу всех орочей, нанайцев, нивхов и ульчей, которых я когда-либо встречал на Дальнем Востоке: шапка-ушанка (вне зависимости от времени года), телогрейка, невероятно грязные штаны и резиновые охотничьи сапоги с обязательно раскатанными до самых бедер голенищами.
Абориген с тем же безразличием, с которым он до этого созерцал реку, рассмотрел и нашу лодку.
Его появление снова оживило спор. Как оказалось, мужики до нашего прибытия разговаривали именно о туземце. Вскоре нам стало ясно, что все они — местные браконьеры, собравшиеся на реке отметить свой ежегодный браконьерский праздник «Первая уха из горбуши». Единственным из этой компании честным рыбаком был как раз тунгус. Ему,
Тунгус слушал рассказ о себе в изложении сердобольных браконьеров, курил, изредка поддакивал, но с таким видом, как будто это его не касалось.
Наконец мужики прекратили соболезновать и дискутировать и, оставив нас с тунгусом у «Мистраля», погрузились в свои лодки и стали курсировать вдоль берега, прочесывая дно маленькими якорьками-кошками. Пока они бороздили амгуньские волны, невозмутимый тунгус похлопал «Мистраль» по слегка одряхлевшим от вечерней прохлады бокам.
— Хорошая лодка, — одобрительно сказал он. — Легкая, как оморочка. Только шибко яркая, к сохатому на такой не подобраться.
Я на Дальнем Востоке видел много легких лодочек под названием «оморочка» — из стекловолокна, пропитанного эпоксидной смолой, из тонких кедровых досок, из листового алюминия, из цельного ствола тополя, даже из распиленных топливных баков истребителей.
А от меланхоличного тунгуса я услышал рассказ, вернее, инструкцию, как надо изготавливать настоящие оморочки и чем они отличаются от многочисленных суррогатов, придуманных белым человеком.
Киль делается из елки, причем надо подобрать дерево с загнутым корнем — будущим носом лодки. На шпангоуты идут обработанные, согнутые дугой сосновые или, лучше, кедровые ветки. С целой, не поврежденной ни дятлами, ни морозобоинами, ни трутовиками, ни короедами березы в мае с помощью деревянных клиньев снимают кору. Ее кроят и прикрепляют к каркасу корнями лиственницы, а швы обрабатывают еловой смолой.
В общем, совершенно неожиданно для меня на берегу дальневосточной реки со всхлипываниями и мычаниями, иноязычным для повествователя матом, постоянным разжиганием тухнущего «Дымка» и периодическим произнесением тунгусского слова «однако» был сделан вольный пересказ седьмой главы «Песни о Гайавате», которую (я руку мог отдать на отсечение) ни мой собеседник, ни его родственники не читали ни в подлиннике, ни в прекрасном переводе Бунина. Об этом, в частности, свидетельствовало и то, что в рассказе тунгуса не было упомянуто ни о звездах, сделанных из ежиных иголок, раскрашенных разноцветным соком ягод и украшающих белоснежную грудь пироги, ни о других декоративных излишествах, хотя ежи в местном лесу водились, там же росли и ягоды. Белоснежную грудь пироги, то есть оморочки по тунгусской технологии, надо было прокоптить над костром, чтобы она приобрела приятный грязно-серый цвет. И уже в такой лодке можно было по воде незаметно подкрасться к сохатому, который на зорях заходил в реку пощипать водяной лютик.
Я слушал его повествование и дивился такому конвергентному сходству эпического корабела Гайаваты с орлиными перьями на затылке и вполне живого, конкретного, одетого в телогрейку тунгуса: оба они до мелочей одинаково сооружали один — в Северной Америке пирогу, другой — на Дальнем Востоке оморочку.
Рыбаки наконец выловили сетку тунгуса, а потом, сделав замет собственной снастью, вытащили из реки с десяток горбуш.
Уха из горбуши под ту же местную настойку «Брусничная» была так же вкусна и в компании браконьеров, как и в обществе охотинспекторов.
За ужином все разговоры по-прежнему вращались
вокруг реки и ее обитателей. Упоминалась недобрыми словами рыбинспекция, удивленно говорили о староверах и дворянине-отшельнике, с сожалением — о сгоревшем деде и с уважением — о семье мастеров по браге, жившей на водомерном посту. Вскоре, впрочем, тема сменилась: насытившийся Коля красноречиво рассказывал подробности из личной жизни многих звезд столичной эстрады, в том числе и о разводе Аллы Пугачевой.После этого один из наиболее активных спасателей тунгусской сетки объявил, что надо отметить счастливое освобождение Аллы Борисовны, а также акт помощи малым народам Дальнего Востока, первую уху из горбуши и грядущий День рыбака. Он подошел к своей лодке и достал из кубрика толстую палку финской колбасы, упакованную в полиэтилен.
Я, честно говоря, обрадовался появлению деликатеса, хотя, на мой взгляд, салями можно было подать и на закуску. Остальные рыбаки почему-то приуныли и по совершенно непонятным для меня причинам стали увещевать своего товарища отметить праздник более скромно.
— Вась, не надо, оставь это, — говорили они. — Давай как-нибудь в другой раз.
Мне очень хотелось колбасы, поэтому я не понимал сытых браконьеров. Но, к счастью, Вася был упрям и неугомонен. Он ножом распорол полиэтиленовую оболочку. К моему удивлению, внутри вместо вишневой палки салями оказался серый картонный цилиндр. Я разочаровался отсутствием деликатеса, но все же с интересом наблюдал за Васиными манипуляциями и за все более грустнеющими лицами остальных браконьеров. Лишь тунгус по-прежнему безучастно курил сигарету, смотрел на реку, периодически повторяя (вероятно, после брусничной настойки) слово «однако». Вася тем временем достал из кубрика и короткую железную трубу, вставил туда «колбасу», укрепил всю конструкцию на борту лодки и дернул за крысиный хвостик веревочки, торчащей снизу картонного цилиндра. Раздался довольно громкий выстрел — обещанный салют Васи.
Однако меня продолжали смущать физиономии остальных рыбаков: выражение обреченности и томительного ожидания у них все усиливалось. Кроме того, Васины компаньоны подняли головы к небу. Посмотрели наверх и мы.
В чистом вечернем небе плыло плоскодонное, тупоносое и круглозадое, как одинокая баржа, облако. Под его серым, словно суриком крашенным днищем стайкой рыбок резвились стрижи, а мы по этой аналогии были раками и крабами. Наверху неожиданно расцвело белое облачко, словно небесная баржа напоролась на мину, потом раздался оглушительный, заложивший уши гром, будто дали залп главные орудия линкора. Стрижи врассыпную бросились к земле. С карканьем снялась с ивового куста растрепанная, отходившая ко сну ворона, с берега заорала очумевшая цапля, а вода в реке забурлила: это шарахнулись вглубь плавающие у самой поверхности чебаки.
Мы поблагодарили за ужин, отдельно — тунгуса за рассказ о пироге, затейника Васю — за развлечение, и поплыли дальше.
Солнце живописно повисло над прибрежными тридцатиметровыми осинами, у которых крона осталась только на верхушках. Светило, показав нам весьма правдоподобную мистификацию «Закат в тропиках», ушло за горизонт. Река после взрыва давно успокоилась и стала ровной и гладкой, как пол в танцзале. Свеча верхнего цилиндра все-таки слегка барахлила, и лодка шла как хорошая скаковая лошадь — ровным тягучим галопом, пересекая невидимые преграды из натянутых поперек реки полос теплого и холодного воздуха, пробиваясь через колючие, бьющие по щекам тучки мятущихся над водой комариков.
Берега жили своей обычной жизнью. Но грохочущий галоп лодки не позволял нам насладиться ее звуками. Чайки, скопы и коршуны, днем висевшие над рекой, к вечеру исчезли. Впереди лодки взлетали невидимые на фоне темных берегов утки, заметные лишь по длинным взволнованным следам на водной глади. Перепархивал через реку запоздалый дрозд, и уже вылетели на охоту козодои, легко крутящие над водой фигуры высшего пилотажа. Коля посветил на одного такого аса фонариком, и глаза птицы загорелись ярким желто-оранжевым огнем.