Любава
Шрифт:
— Может, мне в баньке попариться? — додумалась спросить она и в первый раз увидела, как Сам во зло входит. Глянул, ровно пришиб, и молча на улицу вышел. А уж на нее-то стыдобушка навалилась — век не забыть.
Ну и ничего, дал бог, справились они с домом, в два года и осилили. Митька-то первые шажочки по новым половицам, еще не крашеным, выделывал.
Тогда уже Федора дома не было, подался в город, в ремесленное училище. Он как-то с детства до учебы был охоч, а вот Петро — тот нет. Тому бы все с отцом покрутиться. Чуть отвернешься, а он уж в лес навострился. Бердану на плечо и зашагал, а прикладой-то его по пяткам
— Крепок на пятки у нас парень будет,— смеется Сам.
А уж и крепок-то был, это верно. Лобастый, с рыжинкой, как и все Сенотрусовы, с косолапинкой малой. Шутка ли, медведя в тринадцать лет спроворил. Да и как спроворил-то, не всяк взрослый додумается. Из дупла его пламенем выкурил и ударил с двух шагов. Медведь оглянулся, подивился на него, да и дух вон. Тут уж и Сам не выдержал, похвалил за догадливость...
В сорок шестом уже, летом, приезжал к ней друг Петра, да и рассказал, как Петр конец
свой нашел, Денечков-то до конца войны вон сколько оставалось, по пальцам перечесть можно было, когда и его одолели. Да и как одолели — подлостью лишь и взяли. Дружельник-то его рассказывал, наши немцев хотели поберечь (в этом месте своих воспоминаний Пелагея Ильинична всякий раз недоумевала: и это после их-то изуверств?), условие им поставили, а Петро с белой тряпочкой да с условием этим к ним и пошел. Ну, как пошел, так и не вернулся более. И ведь безоружным пошел, а будь винтовка у него какая, да разве взяли бы?
А как славно Петру жилось-то бы на земле, не прими она его раньше времени. К войне он и вовсе ладный стал. В тайге уломается, а ни одной вечерки не пропустит. Где уж там. Он и гармонист, он и плясун хоть куда, с таким разве пропадешь. Девки-то и тянулись к нему, хоть и молод еще был, не выхожен до мужской стати. А Танька, его первая зазнобушка, та и по сей день нет-нет, да и заглянет. Войдет, опечалится и ей, Пелагее, сердце разбередит. Сядут они к самовару, чаю попьют, вроде как Петра помянут, хотя о нем и словом не перекинутся. Танька заторопится, заегозит, выскочит на улицу, а там, бог его знает, может, и всплакнет утайкой. Мужик-то ей строгий больно достался, упаси бог про слезы эти проведал бы…
А Митька-то в кости чуть пожиже Петра получился, больше на старшего смахивает, на Федора. Но это так, в своем родове пожиже, а если против других мужиков — так поди поищи таковского. Запрошлым летом схватились на майские праздники мужики на луговине бороться. Главенствовал-то Колька Развалихин, городским обучением по этому делу хвастал. И старых всех поукладывал и молодых одолел. На что Степан Матвеев заматерелый мужик, одна шея ровно ведерный чугунок, а и того сморил. Вот Колька и захвастался, закобенился, к Митьке подступил:
— Что, брат,— спрашивает,— не хочешь ли силу со мной спытать?
— Да нет, не хочу,— смеется Митька.
— Кишка тонка против меня? — пристает Колька.
— Выходит, так,— Митька отвечает.
Ну, тут уж и Сама не выдержала, взяла грех на душу, подтолкнула Митьку. «Ты че это нас-то позоришь? — испуганно прошептала Пелагея Ильинична,— ступай, сынок, нехорошо. Осади его, а то вишь как заносится?»
Митька и пошел. Взял на воздух он этого Кольку, и все его городское обучение куда подевалось. Бултычит по воздуху ногами, смех, а Митька его аккуратно к землице-то и припечатал. Так славно получилось, жаль только Сам не видел, не довелось,
а то бы непременно последыша похвалил, хоть и был скуп на похвалу.И разве не видела она, как хороводилась вкруг Митьки Галка Метелкина, бухгалтерская дочка. Как подсыпалась она со всех сторон. Но уж пусть лучше так будет, как теперь случилось, только бы к Метелкиным в родство не идти. Оно хоть и говорится, что дети не держат ответ за своих родителей, да уж лучше все одно подальше. Век ее нога не ступала через порог Герасия и теперь уже не ступит, пусть он там хоть каким бесом рассыпается...
За этими мыслями Пелагея Ильинична не сразу замечала, что работа вся ее вышла и стоит она в задумчивости посреди большого директорского кабинета. Улыбнувшись своей задумчивости, она еще раз обходила все помещения, придирчиво проверяя свою работу.
Когда выходила на улицу, в редких домах светился огонь, а все больше теплился голубоватый свет от телевизоров. Она медленно брела по широкой, разбитой леспромхозовскими машинами улице, приглядывалась к темным домам, мимоходом вспоминая, когда и как рубили себе хозяева домовье. За всю свою жизнь ничем, кроме родов, не переболев, она с удивлением прислушивалась к тихому гудению своих ног и спокойно думала, что отошла ее стать, выветрилась в годах. Жаль только ей было, что недуг с ног заходил, от земли ее старался оторвать. Но и другого чего ей жаль было. Зайди хворь с рук — того хуже, сам себя покормить не сможешь, а это уж самое поганое худо, какое она могла представить себе.
Чем ближе подходила Пелагея Ильинична к дому, тем безрадостней были ее думы. Как ни крутила, не могла она понять свою невестушку. А ведь и девка-то ладная да статная, всем удалась. Что не жить-то бы? И ведь ничего не говорит, где и как он ее сосватал. Привез из райцентра, в дом завел, да и бухнул ей с порога: вот, мол, маманя, принимай невестушку. Как не принять, приняла, а оно вишь как получается. Или жизнь деревенская ей не мила? Так ведь и сама не из города. Раздольное разве только за последние годы расстроилось, а так чуть поболе их Макаровки было.
Пелагея Ильинична медленно всходила на крыльцо, прислушивалась к сонному цоканью курей в пригоне и шумным вздохам коровы, шоркала валенками о половичок и растворяла двери в дом.
Митька, как всегда, сидел у кухонного стола, снаряжал боеприпасы к зимнему промыслу. Он приветливо улыбался матери и тихо говорил:
— Спит Любава. Притомилась за день.
И она согласно кивала головой и шла на свою половину дать роздых ногам.
5
В Раздольное Митька попал случайно. С вечера директор промхоза занарядил его и Кольку Развалихина в посолочный цех помочь женщинам отобрать кету на копчение, а утром вдруг выяснилось, что в райцентр пришла баржа с бочкотарой, и директор отправил его в Раздольное.
По осени дорогу изрядно разбили, и сорок километров они с Петрухой Востриковым едва осилили за два часа. Раза три садились на задний мост и приходилось браться за штыковуху да за топор. Приехали к пристани перед обедом, а там новое дело — баржу отогнали и поставили на якорь. Ждали танкер с горючим, вот и распорядились.
Петька матернулся и предложил заворачивать оглобли. Но Митька рассудил, что дело это нехитрое и всегда поспеется. Он сходил к начальнику пристани, и тот легко согласился подогнать баржу.