Любавины
Шрифт:
Он усадил Кузьму на какой-то ящик, турнул Гришку домой:
– Бегом – огурцов и хлеба!
Гришка через пять минут явился с огурцами и хлебом.
Закрыли дверь на крюк, поддули горн, чтоб светлее было, сели в кружок.
Пили из большой медной кружки по очереди. Молчали. Думали.
После первой кружки у Кузьмы сделалось тепло в груди. Захотелось встать, взять кого-нибудь за грудки, глядя в глаза, в чьи-нибудь глаза, рассказать все… Он не знал, что это «все» и о чем рассказать, но начал бы он так: «Ты понимаешь? Понимаешь ты?… Неужели
– Что это вы такие хмурые? – спросил простодушный Гришка.
– У него горе, – серьезно сказал Федя.
Кузьма выпил еще полкружки самогона и теперь только понял, что у него – горе. Большое горе. Горе – это то, что едко и горячо подмывает под сердце. Оказывается, это горе. Кузьме стало все понятно.
– Да, горе, – сказал он и заплакал, уже больше не мог сдерживаться.
Плакал, уткнувшись лицом в ладони, горько, всхлипами. Плакал, качал головой.
Федя молчал. Серьезно смотрел на Кузьму и чувствовал, как этот длинный честный парень вместе со своим горем входит в его большую, емкую душу, становится понятным ему, становится другом. Могучий Федя испытывал острое желание как-нибудь помочь ему. Он не знал только, как помочь?
– Ты, может, уснешь? – спросил он.
– А? – Кузьма открыл лицо. – Что ты сказал?
– Уснуть бы надо…
– Ладно.
Постелили в углу сена. Кузьма лег и сразу уснул. Федя долго сидел около него, потом встал, махнул рукой Гришке – вышли на улицу и принялись разбирать косилку. В кузнице в этот день не стучали.
Домой Кузьма пришел ночью. Нарочно задержался у Феди, чтобы не встретить никого, особенно тяжело было бы видеть дядю Васю и Клавдю. Они, конечно, знали о его печальном сватовстве.
Не тут– то было.
Клавдя ждала его у ворот. Заслышав знакомые шаги, пошла навстречу.
– Здорово, Кузя, – она не кричала, не плакала, даже, кажется, не сердилась. Говорила спокойно, только голос чуть вздрагивал.
– Здорово, – Кузьма наершился, приготовился быть кратким, дерзким, грубым, если на то пойдет, – приготовился к бою.
Боя не последовало.
Клавдя взяла его под руку, повела в дом.
– Два часа дожидаюсь тебя… замерзла. Свататься ходил?
– Ходил.
– Не вышло?
– Ну и что?
– И не выйдет. Зря старался.
– Почему это?
Клавдя помолчала, крепче прижалась к Кузьме, тихо, счастливым голосом сказала:
– А ребеночка-то куда денешь? Он ведь наш… Я уже отцу с матерью сказала про все.
Кузьма остановился:
– Как это?
– Так. Ты чего удивляешься?
Кузьма не верил. Хоть не много он понимал в этих делах, но все же знал, что для такого заявления рановато.
– Врешь.
– Я и не говорю, что сейчас. Но он же будет. Как ему не быть?
Она стояла близко – беззаботная, неподдельно счастливая. Улыбалась.
– Ну, что дальше?
– Все. Я не обижаюсь, что ты ходил… туда. Пошли в дом.
Платоныч тоже дожидался его, не спал. Когда Кузьма лег, он накрыл его с головой одеялом и заговорил тихо:
–
Ты что делаешь?– Ходил сватать, – так же тихо ответил Кузьма.
– У тебя все дома?
– Все.
– Завтра я поговорю с тобой.
– Ладно.
– Что «ладно»? Что «ладно»? Прохвост! Правильно, что не пошла за такого.
Кузьма лежал, вытянув руки вдоль тела… Смотрел в черноту и там, в черноте, видел, как вспыхивают и медленно рассыпаются в искры красные огоньки. В груди было пусто. В голове воздвигались какие-то маленькие миры из синего неба, домов, полей, безликих людей… Воздвигались и рушились.
Кузьма смотрел прямо перед собой, вверх, и думал смутно: «Ну и что? Ничего!». А миры в голове воздвигались и рушились – быстро и безболезненно.
– 18 -
Через неделю после того, как Егор поселился в охотничьей избушке, к Михеюшке пришла дочь.
Михеюшка рассказывал в это время Егору про «ранешных» разбойников. Это были разбойники! А што сичас?! Украл человек коня – разбойник. Проломил голову соседу – тоже разбойник. Да какие же они разбойники! Этак, прости господи, мы все в разбойники попадем. Если ты разбойник, ты должен убивать купцов. Должна быть шайка, и атаман – обязательно. И в земле у них не по пуду золота, а чуть поболе…
– Купцов-то нету теперь, – вставил Егор, заинтересованный рассказом. – А эти… нэпманы, что ли, какие-то.
И тут вошла Ольга.
– Вот и дочь моя заявилась! – обрадовался Михеюшка.
– Заявилась! – огрызнулась Ольга. – Пятнадцать верст по такой грязи – черт не ходил…
– Сразу надо начинать с черта, – недовольно заметил Михеюшка, развязывая большой мешок. – Хлебушко есть, сальце, пирожки разные… все правильно. Чего долго не была?
Ольга только теперь заметила в полутемной избушке гостя.
– Егорка ведь?… Ты чего здесь?
Егор не ответил (как будто она сама не понимала, чего он здесь!), слез с нар, прикурил от выпавшей из камелька щепочки, сел на чурбак: он знал, что баба сейчас будет выкладывать деревенские новости. Хотелось узнать, что делается дома.
Ольга долго распутывала шаль и все ворчала, что это не погода, а наказание господнее (странное дело с этими бабами: когда им даже не очень нужно и даже совсем не нужно, они могут так легко, просто врать, будто имеют на это какое-то им одним известное право. Погода на дворе стояла ясная, тихая, холодная, – лето обещало быть хлебородным).
Раздевшись наконец, Ольга оглядела избушку, нашла веник, стала подметать и заговорила, кстати, о том, что вот если бы оставить мужиков одних, то их скоро надо было бы вытаскивать из грязи за уши. А все на баб ругаются, все недовольны: мол, ничего не делают, пятое-десятое…
– Интересно бы посмотреть на вас тогда…
Михеюшка отрезал кусочки сала и подолгу жевал их беззубым ртом, очень довольный.
– Што нового там? – не выдержал Егор.
– Где?
– В Баклани, где…