Любимая игра
Шрифт:
– Делать то, что разрешено, волнующим. Любовник должен узнать любимую целиком. Знать каждое ее движение: как при ходьбе движутся ее ягодицы, куда течет каждое крохотное землетрясение, когда у нее поднимается грудь, как растекаются лавой бедра, когда она садится. Знать внезапный изгиб ее живота на краю оргазма, каждый садик волос, светлых и темных, рисунок пор на носу, карту сосудов в глазах. Узнать ее так полно, чтобы она в результате стала его собственным созданием. Он отлил форму ее рук и ног, дистиллировал ее запах. Это единственный удачный вид сексуальной
Когда она говорила, ее голос становился все звонче. Последние слова она выплюнула с каким-то неистовством. Я перестал ее ласкать. От этой клинической терминологии меня чуть не затошнило.
– Что такое? – спросила она. – Почему ты меня больше не обнимаешь?
– Зачем ты все время так делаешь? Только мне удалось тебя полюбить. Разве этого недостаточно? И надо тебе затеять операцию, вскрытие? Сексуальный, близки, дистиллировать – господи боже! Я не хочу все увековечить. Я хочу время от времени удивляться. Куда ты собралась?
Она стояла передо мной. Свеча обрисовала ее рот, затвердевший в гневе.
– Удивляться! Дурак. Как дюжина тех, с кем я была. Кто хотел заниматься любовью в темноте, в тишине, с завязанными глазами, заткнутыми ушами. Мужчины, уставшие от меня, как и я от них. И ты улепетываешь, потому что для нас я хочу чего-то иного. Ты не знаешь разницы между творением и мастурбацией. А разница есть. Ты не понял ни слова из того, что я сказала.
– Демагогия, – заорал я, – демагогия, гемадогия.
Я бормотал и закрывал лицо. Как меня угораздило попасть в эту комнату?
– Мы черт знает что говорим, – сказала она, гнев испарился.
– Почему ты не можешь просто лежать в моих объятиях?
– Ох, ты безнадежен! – огрызнулась она. – Где мои вещи?
Я смотрел, как она одевается, с пустой, оцепенелой головой. Она одевалась, покрывая тело участок за участком, и оцепенение росло, струей эфира стягивало горло. Оно словно растворило мне кожу, перемешало меня с комнатным воздухом.
Она пошла к двери. Я ждал клацанья щеколды. Она остановилась, ладонь на дверной ручке.
– Останься. Пожалуйста.
Она кинулась ко мне, и мы обнялись. Кожа странно чувствовала ткань одежды. Она оросила мне шею и щеку слезами.
– У нас нет времени делать друг другу больно, – прошептала она.
– Не плачь.
– Мы не можем устать друг от друга.
В ее огорчении я вновь обрел себя. Много раз в жизни я замечал, что убеждаюсь в собственной прочности, лишь сталкиваясь с предельными эмоциями других. Ее горе восстановило меня, сделало мужественным и сострадательным.
Я отвел ее к постели.
– Ты прекрасна, – сказал я. – И всегда будешь.
Вскоре она уснула в моих объятиях. Ее плоть отяжелела. Словно разбухла от бремени печали. Я мечтал об огромной мантии, что набросит мне на плечи рыдающий человек из летящей колесницы.
Утром она по обыкновению ушла, пока я еще спал.
Тамара внимательно все это прочитала.
– Но я так не разговариваю, –
мягко сказала она.– Да и я тоже, – сказал Бривман.
Когда он вручил ей рукопись, акт письма завершился. Он больше не ощущал рукопись своей собственностью.
– Нет, ты как раз так разговариваешь, Ларри. Ты говоришь, как оба героя.
– Хорошо, я говорю, как оба героя.
– Пожалуйста, не злись. Я пытаюсь понять, почему ты это написал.
Они лежали в неизменной комнате на Стэнли-стрит. Лампы дневного света через улицу изображали луну.
– Мне неважно, почему я это написал. Просто написал, и все.
– И дал мне.
– Да.
– Зачем? Ты же знал, что мне будет больно.
– Предполагается, что тебя интересует моя работа.
– О, Ларри, ты же знаешь, что да.
– Ну, вот поэтому я тебе и дал.
– Похоже, разговора у нас не получается.
– Что ты хочешь, чтобы я сказал?
– Ничего.
Началась тишина. Постель – точно тюрьма, обнесенная проволокой под напряжением. Он не мог выбраться оттуда или хотя бы шевельнуться. Его глодала мысль, что здесь ему и место – прямо в этой постели, опутанному тишиной. Этого он заслуживал, это единственное, для чего он годен.
Он сказал себе, что надо просто открыть рот и заговорить. Легко. Просто скажи слова. Любым замечанием разорви тишину. Поговори о рассказе. Если бы он только мог атаковать тишину. Потом они тепло и дружески занялись бы любовью и до утра проговорили бы, словно посторонние.
– Ты этим хотел сказать мне, что хочешь все между нами закончить?
Она сделала храбрую попытку. Теперь надо постараться ей ответить. Я ей скажу, что хотел испытать ее любовь, брызнув ядом. Она скажет: о, это я и хотела услышать, и обнимет меня – доказать, что яд выдохся.
Нужно только – разжать зубы, подключить шарниры челюсти, завибрировать голосовыми связками. Одного слова хватит. Одно слово вклинится в тишину и ее взломает.
– Просто попробуй сказать что-нибудь, Ларри. Я знаю, что трудно.
Любой звук, Бривман, любой звук, любой звук, любой звук.
Используя мозг, словно грузовую стрелу, он поднял руку весом в двадцать тонн и положил ей на грудь. Отправил пальцы в пуговичные петли. Ее кожа согрела кончики его пальцев. Он любил ее за то, что она теплая.
– Ох, иди же ко мне, – сказала она.
Они разделись так, будто их преследовали. Он пытался заменить свое молчание языком и зубами. Ей пришлось нежно отстранить его лицо от соска. Он восславил ее чресла диалогом стонов.
– Пожалуйста, скажи теперь что-нибудь.
Он знал, что, коснувшись ее лица, почувствует слезы. Он недвижно лежал. Казалось, ему больше никогда не захочется двинуться снова. Он готов был оставаться так целыми днями, в ступоре.
Она шевельнулась, коснулась его, и ее движение высвободило его, точно родник. На этот раз она его не останавливала. Отдалась его оцепенению. Все, что мог, он сказал своим телом.
Они тихо лежали.
– Тебе хорошо? – спросил он, и вдруг оказалось, что он заговаривает ее до полусмерти.