Любимый ястреб дома Аббаса
Шрифт:
И это был совершенно не тот случай, чтобы я стал спорить или возражать.
Книга поэтов
ГЛАВА 9
Скажи мне!
Я отдыхал, отдыхал со вкусом и всерьез, задумчиво поглядывая
Происходило это через две недели после незабываемого ужина с Бармаком. Я сидел на ковре, расстеленном на деревянном полу веранды моего нового дома. Нет, даже не сидел, а полулежал, небрежно облокотившись на целую кучу упругих шершавых подушек, одна сторона которых, впрочем, ласкала ладонь нежностью атласа. И иногда лениво оглядывал расстилавшуюся у моих ног овальную площадь внутри мервской крепости.
Толпа на площади гудела в почтительном отдалении от моего жилища: женские косы, перевитые лентами и поблескивающие серебром украшений, или красные бороды и шевелюры над морем разноцветных одежд. Но все это великолепие было отделено от меня накинутыми на головы и плечи, как серые шали, кольчугами воинов Абу Муслима. Я помещался теперь в охраняемой ими части площади, там, где вершилась власть в Хорасане.
Здесь было спокойно и хорошо.
На голове у меня красовалась высокая, в целый локоть, невесомая шапка-калансува, обтянутая черным, тонким и нежным шелком с еле видным тканым рисунком. Это был не согдийский колпак (мягкий, чаще всего войлочный), а его иранский родственник, абсурдный в своей заносчивой высоте и кончающийся не конусом, а как бы маленьким плоским столиком, на который можно, наверное, было бы положить целый персик, а то и два. К голове же это сооружение крепилось широким витым жгутом, напоминавшим обыкновенную повязку: жгут как бы приземлял мой взлетавший в небеса головной убор.
На мне также была узкая куртка-куфтан с рукавами пузырем, из мягкого хлопка, но отделанная по краю широкой шелковой полосой — и тоже черная. Черными были и необъятные, как у Бармака, штаны-сардвили, и матерчатые сапожки с длинными мягкими носами. То есть я был полностью одет в цвет мервского бунта, не считая головного жгута, — тут из вредности характера я выбрал серебристую ткань, чтобы хоть как-то отличаться от толпы вокруг полководца. Да и толпа эта, как я заметил, сидя среди дапирпатов, тоже уже позволяла себе проблески цвета в своих одинаковых одеяниях цвета мрака.
Черным был и мой конь — да, да, у меня опять был конь (хватит осликов или верблюжьих вьюков), рослый иранский гигант, которого я назвал Шабдизом, животное со спокойным и гордым нравом. Я, правда, пока не особо утруждал его, держа на конюшне за стеной крепости и неспешно прогуливаясь на нем по городу раз в день после завтрака.
Что касается завтрака и вообще еды, то хотя я не рисковал посещать слишком часто любимый ресторан Бармака, но окружающие площади исследовал неплохо слушаясь в основном своего носа.
Запах Хорасана, запах Мерва… В чужом городе хорошо бродить вечером по темным улицам среди помаргивающих меж листвы огней и улавливать оттенки дыма. Здесь был совсем не тот дым, что в Самарканде, — а какой-то тягуче-сладкий. И даже те мясные и хлебные запахи, который он содержал, были иными, дразнящими, чрезмерно ароматными.
Однако же именно благодаря этим запахам большую часть времени, которую я проводил в своем новом жилище под южной, теневой, стеной мервской крепости, я все время — между завтраком и обедом, обедом и ужином — что-то ел, отрывая по кусочку (хлеб разных видов), или грыз (изумительные здешние орешки, со сладостями или просто так), или пил. Дав при этом себе слово остановиться, когда моя новая куртка затрещит по швам.
Две мои неизменные тени делали примерно то же, что и я, — то есть, боюсь, почти ничего,
кроме изучения достоинств здешних рынков и кухонь. Первой тенью был вылечившийся, но еще довольно вялый Нанивандак, второй — самаркандец Махиан, тоже бывший солдат неизвестно чьей армии, которого мы с Ашофте совместными усилиями избавили от жжения в животе и тошноты, привязавшихся к нему после трех месяцев лечения от пары стреляных ран.Впрочем, ночью они все-таки по очереди охраняли меня. То есть попросту перегораживали путь наверх, на второй этаж моего нового дома. Одной из стен ему служила песочного цвета бывшая кирпичная кладка, превратившаяся за бессчетные годы в горный склон, усеянный вмятинами и отверстиями, похожими на норы. Настил пола и вообще весь дом крепились не только к этой кладке, но еще и к искореженному старому стволу, похожему на застывшую глину и венчавшемуся запутанными толстыми ветвями, над которыми плескалась в ночной тишине листва.
Досталось мне это счастье удивительно легко.
Получив увесистый кожаный кошель от доброго Бармака, весь следующий день и вечер я провел в поиске и поглощении вкусной еды. И в размышлениях о том, что человек с таким кошельком, конечно, не должен спать среди храпящих и стонущих тел, да еще и шляться по всему городу. Достаточно вытащить одну такую монету, чтобы тебя, монету и тот кошелек, откуда она появилась, запомнила вся улица.
А улицы и рынки Мерва, как я начал замечать, были переполнены довольно ободранными людьми из множества ближних и дальних мест. Моя недолгая работа в качестве дапирпата рассказала мне все, что с этими людьми произошло. У них, детей Ирана или Согда, или у их отцов, была своя земля или другая собственность, но сто лет налогового грабежа и войн даром не проходят. Лишившиеся всего, эти люди сегодня умели только воевать — и то не всегда хорошо.
И даже дети народа арабийя, заброшенные на дальние восточные окраины империи халифа, а то и родившиеся здесь, тоже далеко не всегда преуспевали и поэтому явно чувствовали себя скорее частью местного пейзажа, чем завоевателями. Вдобавок они полюбили одежду Ирана, начали говорить на его языке и красить растительность на голове в различные оттенки красного. Так что их происхождение можно было вычислить разве что по темным лицам и особым очертаниям носа.
Собственно, ровно ту же картину я мог бы наблюдать каждый день и в Самарканде. Но Мерв ведь всегда был для меня городом завоевателей. Это отсюда, из стен этой крепости, конные тысячи Кутайбы ибн Муслима раз за разом переправлялись через серевшую под стенами крепости реку — и двигались в первый год на Пенджикент и обратно. Потом на Бухару и обратно, потом на Самарканд… Это сюда, в Мерв, гнали десятками тысяч рабов, везли имущество, награбленное по всему Согду.
И вот теперь я мог даже и здесь, в бывшем логове врага, наблюдать тот хаос, в который погружалась постепенно империя, за несколько десятилетий захватившая себе пространство от Чача и Фарханы на востоке до края земли, Андалуса, на западе. Пока наследники пророка завоевывали себе свой мир, у них все было хорошо. Как только им потребовалось грамотно, без войн, управлять завоеванным, все пошло наперекосяк.
И Абу Муслиму, как я теперь понимал, надо было лишь подать свой знаменитый ныне клич в деревне Сафизандж, чтобы к нему пошли тысячи. Новые тысячи были готовы пополнить его или любую другую армию и сегодня.
Мне все это не нравилось совершенно. В частности, и по той причине, что города, переполненные бедными, — плохой рынок сбыта для шелка.
А еще мне не то чтобы не нравились, но вызывали смущение некоторые особенности моего нынешнего положения.
С одной стороны, мне дали денег — которые, конечно, ничего не стоило вернуть Бармаку немедленно после приезда домой. С другой же стороны, так получилось, что я вроде бы пообещал кое-что за эти деньги сделать. Или, точнее, не нашел в себе сил отказаться. И даже не заметил, как это произошло.