Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я спал в кладовке, просыпался и ждал, когда же наступит необыкновенное. Порою страшно делалось по ночам. По ночам подступали самые тайные мысли, и на рассвете угнетала растерянность. «Что я, кто я? Что мне назначено, по какой дороге пойду я, кто будет любить меня, кто ненавидеть? Почему никто не приходит ко мне, не слышит меня, почему трезвый день мне терзает душу во тьме, когда я не живу, а лечу, как писали, под облакы? И зачем же, в конце концов, мне эта деревня, что пригнало меня сюда под дождем, чем это кончится и откуда такая непонятная мне власть чего-то тайного?» — думал я в кладовке, вспоминая, с каким упорством продолжается внешняя грубая жизнь. Становилось жалко себя, напрасными вдруг казались мечты. Мечты опережали меня, одни они и обволакивали душу тогда, только они и вспоминались в нынешний раз по пути в Константиново. Вновь, на минуту, становилось жалко себя. Не так вроде бы жил, мало видел, ничего не успел.

Жил одним чувством. Уже вижу себя со стороны, в тридевятом царстве, гляжу на константиновскую горку с дальнего далека: на горке стоит парень в затертом пиджачке и дешевых ботинках, и этот парень то понятен мне, то нет. Это

я сам, за десять лет себя позабывший. Странно и тяжело было теперь наделять ушедшее десятилетие вековой отдаленностью, как вообще странно представлять, что через пятьдесят — сто лет постоит кто-нибудь после нас на сбереженном холме и воскресит воображением наши древние дни. Было же время когда-то, подумает. Было же время — хотел бы я воскликнуть из тьмы череп сотню-другую лет, когда лежал я в кладовке у тети Нюши и не загадывал о черном сне. Я собирался жить вечно, я думал, что никогда не кончатся для меня рассветы, что еще долго-долго, вечно я буду странствовать по земле, без конца приезжать в это высокое село, и не настанет срок ложиться лицом на восход. Но опыт учит. А то юное чувство и было необыкновенным. Оттого не случилось свиданий за околицей с Паранькой (она поздоровалась и позабыла меня), не ходили мы, как водится в счастливой любви, по траве и близ воды не стояли. Оттого не мог я найти слов, когда старики меня спрашивали: «А почему тебя это интересует?» В домах чистили картошку, купали детей, берегли свои семейные предания, продолжали свой род, и только у резных наличников никто не поджидал своих детей. Была жизнь! Была, отшумела. Так и про нас скажут. Так, может, дальний родственник или престарелый друг и под моим окном постоит когда-то. Скажет: было — прошло, было всегда и всегда так будет.

В тот последний год Есенин прибыл в деревню шестого июня. От станции Дивово он шел, наверно, пешком. Он не любил ждать. Ждать попутной телеги на родине тем более было невыносимо. Шел он полями, торопился: на возвращение всегда возлагаешь столько надежд. Что-то придет, нахлынет, усыпит, отмучается. После утомительных вздыханий по желанной ширазской древности опять та же луговая сенокосная сторона с простыми бабьими платками и долгим светлым русским вечером на крылечке. Опять! Опять редкое (с каждым годом все реже) свидание с пропавшими днями. Идешь — ты это и не ты, вчера еще шел с боязнью к Москве, простой и хороший, никому не нужный, некому было встречать, не просили писать письма, а нынче все зовут, лезут в друзья, и домой на соберешься. Только на деревне ровно ни к чему его слава и не до него людям. Нюшка Хрякова встретила первой, поздоровалась, спросила что-то неважное и вечером сказала, наливая уставшему хозяину полную тарелку супа с кусками сала: «У Тани-монашки Серега приехал. Одетый куда с добром…»

Тетя Нюша Хрякова, пожилая высокая женщина с прямыми плечами, обстоятельная и раздумчивая в ответах, усаживалась по вечерам рядом со мною и рассказывала про старину, изредка заставляя что-нибудь вспоминать своего тихого мужа… Иногда, не доверяя себе, начинали перебирать соседей — кто знает больше, кто знал да умер, кто просто врет и к нему ходить не надо. Слышалось в основном одно и то же: «…веселый… с легкой походкой… выпивали… луга любил…» — и я не мог его представить живым. Далекое видишь в воображении непременно в сумерках каким-то таинственным взором.

Я то глядел из комнаты в окно на угол старой барской усадьбы, то бродил по деревне. Робко заходил в избы и заставал в сборе почти всю семью с хозяином и внуками и объяснялся, все надеялся: авось скажут интересное. Вопросы мои как бы нарушали обыкновенный ритм жизни хозяев, и я боялся помешать им. «Да, знал, как же, — откладывал хозяин ложку и просил у жены полотенце, — помню…» Было грустно, а человек казался древним, особым — и все из-за того, что он был просто соседом поэта. Я уж думал по пути, что все умерли, а когда старики вспоминали его — мальчика, юношу, молодого, — постигало состояние, будто деды вспоминают внука. И с портретов глядел нежный мальчик. Как с ковра-самолета, оглядывался я с холма на зеленые луга — заколдованное временем место пахарей и сенокосцев. Там, на полуострове, возле Старицы, в утекшие дни белели на шелковой траве бабьи платки и сверкали потные мужицкие спины. С высоты и правда обретается ощущение старинной картины. Катилась с горки по веснам ручьями вода, переливалась Ока через край, и плавали по сырым лугам облака, и над водою, в смутной тоске по судьбе, ходили молодицы и просили взойти ясный месяц, обнажить дубраву, и показать степные дороги, по которым повел бы их милый. Падали звезды на землю — мучило женское счастье, падали звезды в колодец, в Оку — выходили девицы замуж. Рано провожали сына в поход, рано умирали в дороге, рано будила девица милого после тайных свиданий, и на серой заре плакала девица по своей молодости, замечая, как падает под ветром с вербы роса. Как дождливым вечером тянутся из-за яра тяжелые тучи, как по тонкому черному снегу прилегают с желтых земель птицы, так со всех четырех сторон шло издалече время и растворило мальчику двери в свое царство. И увидел он небо, воду и землю, и услыхал дедовскую сказку перед темной ночью. И узнал он тогда, что любимое место русалок — березы, и так с ранней жизни насытился сказкой, что, когда шел от станции Дивово уже после заморских стран, душа возвращалась к старому чистому чувству, и хотя бы смутно, хотя бы стороной, но пролетали перед ним несусветные образы — мостили кому-то перстневые мосты, ставили золотые столбы, вешали шелковые ковры и за руку вел кто-то девицу: мосты зазвенели, столбы заблестели, ковры заколыхались, и загорелись восковые свечи… Ока неохотно поворачивала от яра, вытягивалась вдоль берега, мимо дома деда Федора Титова, где столько раз пели по всякому случаю про все такое, что было когда-то, было до него, что донесли к нему и в него вложили, сами не замечая

того. Зачем он покинул их, зачем променял на манифесты и застольных хохмачей?

Шестого июня опускалось за Окой, за лесом солнце, потемнели окна, пробежала с ведром соседка, а вокруг, постарев еще на день, вечным сторожем обступала природа… Взошла и упала в Оку луна, волны катили ее, но унести не могли… Деревня не была больше островом, за которым таится незнамо что, — он ведал, куда уводят дороги. Немножко грустно было от потери прежнего таинства. Когда, сманила его барыня в яр, думал, что сердце разорвется от любви — к ней ли, к кому-то, и когда зашелестел в лесу дождь, скрыл луга и теплый дом с матерью — думал: никогда это не забудется. А по столицам будто только и ждали его другие…

Он стоял у калитки предпоследний раз в своей жизни.

В темную летнюю ночь верится в загадочное счастье. Когда-то Люся, провожавшая меня с моря и более уже меня не встречавшая, набросала на чистом листе черточки, палочки, дужки и просила подрисовать к ним, что придется по настроению. Я изобразил женщину, тополь, бугорок, месяц, окно и забор, беседку, речку и лопату. Ко всему этому надо было еще нарисовать слона.

— Ну какой ты молодец, — сказала она, — как хорошо нарисовал!

— А что это?

— Психоанализ по Фрейду. Слушай. Живешь ты в рамках естественных ограничений, и по тому, как ты нарисовал слона, ты — очень живой и довольно прочно, хотя не совсем, стоишь на ногах. Удивительно: ты первый, кому я задаю, нарисовал женщину. Это природа, ты естественный, близок к природе. Что значит для тебя твоя карьера, твоя звезда? Это тонкий месяц на небе. Это изумительно. Любовь — окно в мир, настолько сильна, что ты любовью отгорожен от мира. Дом для тебя — это беседка у речки. Что тебя ждет? Лопата, труд. А я себе все перечеркнула в этом месте. Смотри, как похоже на тебя!

— Да это неправда, — сказал я. — Мечта, сон, ворожба.

— Научная ворожба. Ты не читал Фрейда? Никогда?

— Нет. Не читал.

— Ты вспомнить меня, все сбудется.

— Хотелось бы поверить. Судьба — месяц на небе, приятно, хотя есть в этом что-то короткое. Очень уж поэтично. Хорошо, я запомню.

Я стоял на горке над лугами и вспомнил гадание по Фрейду. Сбылось ли хоть что-то? Не знаю. «Смотри, как это на тебя похоже!» Мне друг говорил: ты попробуй встать с постели и взглянуть на себя со стороны: ходи по улице и гляди на себя как на чужого, ты откроешь много любопытного. Я гляжу назад, в юность, там я себя вижу как чужого. А сейчас не могу. Мне уже тридцать, и неужели правда, я переступил рубеж светлого царства молодости? Конечно. Чего-то уже нет у меня. Ну что ж. Да благословит время на мудрость, и пусть поищут новые годы мне счастья — без снов, без гаданий, без надежд на чудо.

Он спал крепко, как всегда в деревне. А перед сном высоко кралась над яром луна, и снова было так тревожно-прекрасно вокруг, что хотелось кого-то позвать и хотелось любви и слов, которые произносятся вдалеке, в одиночестве. Он столько раз прощался и с любовью, и с молодостью, и ставил точку, но вдруг настигала полевая мечта. Что было, казалось — было не так, или было слишком мгновенно, или обещалось загаданное, но являло свою прелесть не в пору: то он жил в стороне, то отравляла сладость нервная суета. Забыть ли, как сливался с Даниилом Заточником? «Яви ми зракъ лица твоего, яко гласъ твои сладокъ, и уста твои мед источают, и образ твои красен, послания твои яко рай с плодом; руце твои исполнены яко от злата аравииска; очи твои яко источникъ воды живы; чрево твои яко стог пшеничен, ниже многи напитая…»

Что посылалось в молении князю, он принимал для любимой.

Мечты, мечты…

Вот здесь я стоял прошлый раз. Посреди улицы, в тумане, в полночь. Вон там, в бедном ларьке, я покупал селедку и бутылку водки, чтоб попрощаться с хозяевами. В клубе я сидел в уголке и следил за скучным гармонистом, пиликавшим три раза в неделю за небольшие деньги. А под горою за садом я писал письма и ощущал окрестное так, будто расстался с жизнью. Разве мало по России похожих лугов и разве не нашлись бы, казалось, у тебя самого те же слова, разве не носил ты их в себе где-то по другим полям и почему-то вдруг не сказал, не запомнил? И разве дом с табличкой менее обыкновенен, чем соседние, и не та, что ли, жизнь, не те, что ли, люди пережили длинные годы? Но отчего же затмило сознание и отчего же не в силах представить живые подробности, не слышишь будничного голоса певца, не видишь его простым, как слышишь и видишь друга? Не мог и не смогу я представить великих в обыкновенной одежде, в быту. Вот и теперь летит над лугами, над тысячеверстной зеленой русской равниной чистое небесное диво России, впервые закричавшее в ногах у матери в конце века. Мальчик из сказки, и я не могу расстаться с ним, и кажется порою — не вижу ни одной реальной черты. Так было. Там, на конце села, измученный полуночным воображением, я думал, что и он тут стоял, и потому иначе дымился для меня лес, и хохот девчат напоминал мне вечерние побаски и любовь у стогов, в поле, с суеверными приметами старины: упала с неба звезда и рассыпалась, и девица собрала ее в горсть, заткнула себе за волосы и пошла по воду, сверкая и радуя милого… Кому-то досталась глухая свежая ночь на просторе… Я же стоял один и верил в безумие. Знакомо ли тебе, друг, то возвышенное состояние у святого места, когда кажется, что, куда бы ты ни вернулся, тебя выслушают, и поймут, и поверят? Я надеялся на это, когда трясся на почтовой тележке до станции Дивово, когда снова лежал головой на отопительной трубе вагона, когда шел желтым полднем по зеленым аркам казачьего города, которого в путешествии для меня не существовало, надеялся на крепкую взаимность с теми, кто волей-неволей толкался со мной на одной улице. Там, без меня, наверное, многое изменилось за лето, и я буду легко продолжать в душе свое странствие, и никто не испортит мне настроение. Однако расчетливому кругу нет дела до нашего трепета.

Поделиться с друзьями: