Любовь и хлеб
Шрифт:
— Болит плечо. Я, кажись, руку сломал…
— Рассчитал по минутам! — ворчал Васька. — Вот тебе и математика! Ну, да каждый думает, что солнце вертится только вокруг его головы!
Вода перестала хлестать, воздух сразу полегчал, ударил в нос свежей сыростью. Из глубины тайги хлынул упругий горячий ветер и завихрился над водой, раскачивая волны.
Откуда-то вставал туман, поплыл полосами, прибиваясь к берегу ветром, оседая на деревьях, струясь меж стволов, обволакивая ветви тяжелой мокрой ватой.
Палатка намокла и осела. Из нее выглядывала Тоня,
Тоня соболезнующе наблюдала за ним, будто хотела сказать: «Брось, иди ко мне…»
Плотогоны, уставшие и вымокшие, опустив головы, стояли над стонущим Жвакиным.
Тоня скрутила косынку и, повесив ее на шею Жвакина, осторожно продела руку старика в круг, чтобы она осталась на весу и ему не было бы так больно.
— Ну, вот… теперь я не работник, — прошептал, жалуясь, Жвакин. — Пусть Дубин Василий заступит головным… Я советовать буду. Только, чур, слушаться меня!
Встал, покряхтывая.
— А ведь на берегу избы! Смотрите! — Васька показал рукой на глинистый берег, на котором чернело несколько изб.
Тоня уже отводила Жвакина в палатку прилечь, но старик, взглянув на берег, не захотел оставаться один и пошел вместе со всеми обсушиться и переночевать в деревеньку.
4. ВСТРЕЧА
Утих ливень. Только шуршала набухшая от влаги листва — с нее падали большие капли — да дождевая вода журчала, стекая в низины. Влажный белый воздух заполнил и землю и небо. Небо низкое, можно достать рукой, — казалось, оно опустилось на землю, а деревья росли на небе. Голубовато блестел глинистый чавкающий берег, изборожденный размытыми трещинами — дорожками, по которым в реку стремилась мутная желтая вода. Холодные, белесые от повисших капель зеленые березы и черные намокшие кедры прихлопнули крылья-ветви и вставали из тумана с твердыми, еще горячими стволами в поникшей, прибитой ливнем траве.
Дорога от песчаного берега розовой лентой поднималась в деревню к большим избам. Все набухло водой: и деревья, и избы, и все казалось огромным, черным, будто поет сырая тишина в этом белом свинцовом мраке, в котором уже зажглись желтые мерцающие точки золотых огней по окнам. Это свечи и лампы. Вечер.
Васька насчитал ровно десять черных изб с воротами и заборами, как у них в Зарубине; плетни и сараи окружали деревню. «Ну, ясно — кержаки живут…»
Вымокшие плотогоны торопливо шли друг за другом, опустив головы и смотря себе под ноги.
Васька бежал впереди всех, а потом, остановившись у крайней избы, скомандовал отчаянно и весело:
— Рассыпайся по избам! Да крепче бейте в ставни. Кержаки народ темный — леших и водяных боятся.
Захохотал, поскользнувшись, и кивнул Григорьеву:
— Герасим, айда сюда! Изба большая…
Они вдвоем вошли во двор, весь устланный настилом из горбылей, с навесом и сараем. Стуча по дощатой дорожке, поднялись на крыльцо. Григорьев стукнул кулаком в дверь:
—
Хозяева, откройте!..Васька добавил:
— Плотогоны мы, не обидим…
Услышали за дверью радостный бабий голос:
— Заходи кто, дверь-то не заперта…
Григорьев толкнул дверь плечом, и оба они ввалились — мокрые, возбужденные.
На них удивленно глядела босая красивая баба лет тридцати пяти, глядела из глубины кухни, освещенная светом керосиновой лампы, встав у стола и скрестив руки под высокой грудью. Гладколицая и румяная, с темно-зелеными бегающими глазами, она облизала красные, будто масленые тубы, и вздохнула, приветливо осматривая ночных непрошеных гостей. Она была рада их приходу, хотя в ее лице было столько изумления и любопытства, точно они явились к ней с того света.
Васька незаметно подтолкнул Григорьева, который из-за его спины, сдерживая дыхание, пристально смотрел на красивую хозяйку.
Она заметила это и, расцепив руки, села на скамью, поправив бусы на белой шее.
— Ну, с чем пришли?
Голос ее, грудной, сочный, прозвучал успокаивающе и игриво. Васька замялся и объяснил с деланной веселостью:
— Вот… ливень! Бригада мы… лес везем. Пустите отогреться, а то переночевать негде!
Хозяйка засмеялась:
— Сушитесь и проходите в ту половину.
Во второй половине избы полкомнаты занимала дубовая широкая кровать с шишками по углам, застланная ярко-оранжевым одеялом, из-под которого свисали почти до пола кружева крупной вязки с зубчиками. Васька удивился количеству сундуков, скамей, столиков — все дубовое, крепкое…
«Да, не сдвинешь с места хозяев! Как в землю вросли, на всю жизнь!»
Кровать отражало в себе высокое зеркало с окошечком, поверху которого наброшено расшитое петухами полотенце, по бокам всунуты пучки засохшего вереска. Рядом с буфетом, у окна, в рамке под стеклом выцветшие фотографии веером. Тут же портрет Ленина, обращенный к углу, где пристроена позолоченная божница с иконой и лампадкой.
Ленин, прищурившись, задумчиво и недовольно смотрел с портрета на бога, на этот тяжелый цветастый уют с полумраком и тишиной, на толстые скобленые бревна стен и на вошедших Григорьева и Ваську.
Дубин воровато вытащил из кармана пол-литра водки и, крякнув: «А ну, погреемся!» — ударом ладони лихо выбил пробку.
— Руки мерзнут, ноги зябнут, не пора ли нам дерябнуть!
Григорьев развел руками:
— Не возражаю. Чистая как слеза! — и расправил бороду.
Хозяйка принесла соленых груздей: «Остатние!», капусты с клюквой и пошла «подоить корову».
Васька посмотрел ей вслед и кивнул Григорьеву: мол, не теряйся.
— Баба-то… — многозначительно поджал он губы, — ничего!
Григорьев удивленно посмотрел на веселого товарища и, нахмурившись, перевел разговор на другое:
— Всегда думаю, какие разные жизни у людей… Вот далекий кержацкий хутор в десяток изб, добротное хозяйство, видать… А чем живут?!
Васька чокнулся, выпил, взял рукой скользкий груздь и, смачно прожевав, ответил: