Любовь и так далее
Шрифт:
Но Стюарт даже не слушает, когда я ему все это говорю. Он спрашивает:
— А вы знаете выражение «кровь под мостом»?
С чего бы вдруг я сделалась специалистом по фразеологическим оборотам английского языка? Я говорю: я бы подумала, что кому-то разбили нос.
— Вы, как всегда, прямо в точку попали, мадам Уайетт, — отвечает он.
ЭЛЛИ: Люди, с которыми мне приходится сталкиваться по работе, — в обычной жизни я с ними не сталкиваюсь. В том смысле, что я 23-летняя художник-реставратор, и у меня еле хватает денег на квартиру и на еду, а они достаточно богаты, чтобы покупать картины, нуждающиеся в реставрации. Они вполне вежливые, но они — большинство — совершенно не разбираются в живописи. Я знаю о картинах намного больше, я понимаю их и ценю, а достаются они другим.
Взять хотя
И то, как он на меня вышел… он тоже не стал ничего объяснять. Сказал, что нашел мой номер в телефонной книге. Я заметила, что моего телефона там нет, тогда он сказал, что ему меня кто-то порекомендовал — кто? он не помнит, — и т. д., и т. п. Половину времени, что мы с ним общались, он был этаким Загадочным Господином, а вторую половину — как будто думал о чем-то своем.
Он живет в совершенно пустой квартире на Сент-Джонс-Вуд. Непонятно: то ли он только въехал, то ли, наоборот, выезжает. Освещение было ужасное, на окнах были кошмарные кружевные занавески, а на стенах не было вообще ничего — то есть, действительно ничего. Голые стены. Может быть, он вдруг заметил это прискорбное обстоятельство, вышел в ближайшую антикварную лавку и прикупил картину. Вот эту самую.
С другой стороны, он очень интересовался рабочей стороной дела. Задал мне много вопросов о ценах, о материалах и технике. Он говорил, что не разбирается в живописи, но задавал очень правильные вопросы. Откуда мы получаем заказы, как оборудована наша студия. Он сказал, что тот, кто порекомендовал ему меня, высоко отзывался о моей «партнерше». Начальнице. Так что мы немного поговорили о Джилиан.
На каком-то этапе я сказала ему:
— Я имею в виду, что она, вполне вероятно, сказала бы вам, что эта картина не стоит даже холста, на котором написана.
— Стало быть, я правильно сделал, что обратился к вам, а не к ней.
Он вполне может быть американцем, который избавился от своего акцента.
ОЛИВЕР: Закон неумышленного положительного эффекта. Понимаете, когда я влюбился в Джилиан, я и не думал, что наш coup de foudre [68] отправит Стюарта в изгнание в Новый Золотой Свет и преобразует его в преуспевающего зеленщика. Как мало я знал — я даже не подозревал, что существует закон, объемлющий такие возможности. И вдруг — десять лет спустя — мы имеем монументальный живописный сюжет прямо по Никола Пуссену. Возвращение блудного сына. Возобновление старой дружбы. Счастливая троица счастлива снова. Нашелся недостающий кусочек картинки-головоломки. Меня действительно подмывает сравнить Стюарта с блудным сыном, но какого хрена… в году 365 дней, и каждый день — день какого-нибудь святого, так что поднимем заздравную чашу в честь Святого Стюарта и восславим нашего Блудного сына.
68
удар молнии, неожиданное потрясение; любовь с первого взгляда (фр.).
Святой Стюарт. Прошу прощения, но мне смешно. «Stabat Mater Dolorosa», [69] и втиснутые в пределлу [70] под ней — святой Брайн, святая Венди и святой Стюарт.
ДЖИЛИАН: Маман вам понравилась, правда? Может быть, вы считаете, что она — как бы это сказать? — мудрая женщина, стреляный воробей, интересная личность. Может, вы даже слегка с ней заигрываете. Я бы не удивилась. Оба — и Оливер, и Стюарт, — с ней заигрывали, каждый на свой лад. И я даже не сомневаюсь, что маман и сама с вами заигрывала, не взирая на ваш пол и возраст. Она это любит. Может, она уже заморочила вам голову.
69
Стояла
скорбная матерь (лат.). Знаменитый гимн Богородице Марии. Его автором традиционно считается итальянец Джакопоне да Тоди, XIV век. Это католический гимн из заупокойной литургии. Текст гимна положили на музыку Палестрина, Перголези, Гайдн, Моцарт, Шуберт, Россини, Верди, Дворжак, Пуленк.70
Пределла — возвышение над полом алтарной части на одну-две ступени. На ней находится алтарь.
Все нормально. Я не ревную. Когда-то я — да — ревновала. Завидовала. Ну, вы знаете — дочки-матери. А потом — мама и дочка уже без папы. Тоже, наверное, знаете. Что дочь-подросток думает о маминых… ухажерах, назовем это так, что мама думает о бойфрендах дочери. Это было такое время, о котором мы обе не любим вспоминать. Она считала, что я еще маленькая для секса, а я считала, что она слишком старая для этого дела. Я встречалась с совершенно отмороженными парнями, она—с джентльменами из гольф-клуба, которых, прежде всего, интересовало, не припрятана ли у нее где-нибудь парочка миллионов франков. Она не хотела, чтобы я забеременела, я не хотела, чтобы ее унижали. Во всяком случае, мы так говорили. То, что мы чувствовали, было гораздо грубее.
Но теперь все это — в прошлом. Мы не стали и уже никогда не станем такими, как эти тошнотворно-умильные маменьки и дочурки, которые пишут в женские журналы проникновенные письма о том, какие они лучшие подружки.
Но я восхищаюсь своей маман. И прежде всего потому, что она никогда себя не жалела — по крайней мере, она никогда не жаловалась и не плакалась. Она всегда была гордой. Ее жизнь сложилась не так, как она надеялась, но она справилась. Вроде бы не такой уж и подвиг, да? И не такой уж великий урок. И все-таки этому я научилась от мамы — справляться с любыми трудностями. Когда я была молодой, она постоянно давала мне советы, и я, разумеется, к ним не прислушивалась, но один урок я усвоила хорошо: маман никогда не пыталась учить меня жить.
Так что я научилась справляться. Как, например, когда… может быть, мне не стоит об этом рассказывать… Оливер бы рассердился… решил бы, что это предательство… но года полтора-два назад с ним приключился — как бы это сказать? — один эпизод? Болезнь? Депрессия? Словами выразить трудно — и тогда было трудно, и сейчас тоже непросто. Он ничего не рассказывал? Нет, я уверена, нет. У Оливера тоже есть гордость. Но я помню — и очень живо — как я однажды вернулась домой пораньше, и он лежал в той же позе, в какой он лежал, когда я уходила, на боку, прикрыв голову подушкой, так что мне были видны только нос и подбородок, и когда я присела на кровать, он должен был это почувствовать, но он даже не шелохнулся. Я спросила — и мне самой показалось, что вопрос прозвучал обреченно:
— Что случилось, Оливер?
И он ответил — не как всегда, отшутившись, а очень серьезно и прямо, как будто он очень старался ответить на мой вопрос:
— Невыразимая тяжесть бытия.
Может быть, в этом-то все и дело? Я имею в виду, в невозможности выразить. Если депрессия — это такое место, где кончаются все слова, то в ее невыразимости твои одиночество и печаль только усугубятся. Ты бодришься и говоришь: «Что-то мне грустно» или «Настроение плохое», — но от слов тебе только хуже. Не лучше. Я имею в виду, что подобное — или близко к подобному — бывало с каждым, правильно? А Оливер, он хорошо обращается со словами — как вы, наверное, уже заметили, — и если находится что-то такое, что для него невыразимо…
Потом он добавил еще одну вещь, которую я запомнила тоже. Он сказал:
— Во всяком случае, я не лежу в позе эмбриона.
И опять я не знала, что на это ответить, потому что с тем же успехом Оливер мог бы сказать: «Я не хуже тебя знаю все эти клише». Да, у Оливера есть свои недостатки, но он — человек понимающий, этого у него не отнимешь, а когда человек относится с пониманием к собственной депрессии, на это уже невозможно смотреть спокойно. Потому что ты понимаешь, что именно это его понимание и вогнало его в депрессию, а вот выгнать его из депрессии оно не сможет. Он никогда не обратится к врачу. Он называет врачей людьми, «которые делают все наугад». На самом деле, он называет так всех, с кем он не согласен.