Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)
Шрифт:

Словом, это был один из читательских откликов на недавнюю статью Халила Фахрутдинова, где тот научно-популярно обосновывал теорию, согласно которой на одного гения в еврейском народе приходится примерно сто тридцать две и две десятых тысячи кромешных идиотов.

— Кто он? — орал Златовратский. — Я приехал из Петах-Тиквы узнать — кто он, наконец, этот мерзавец Халил Фахрутдинов?! Кто?!

— Я, — хором ответили Зяма и Витя.

— А-а!! Я догадывался, я подозревал, что здесь окопалась целая шайка негодяев!! Да вас поубивать мало! Я сам бы вас убил с огромным удовольствием!! Своими, вот этими вот,

руками!

— Пожалуйста, — сухо проговорила Зяма, — окажите такую любезность. Витя, принеси нож!

Витя сбегал к шкафчику и с благоговением подмастерья подал Зяме длинный нож-пилу.

— Да не этот! — воскликнула она раздраженно. — Этот молочный. Когда ты запомнишь!

Но, как видно, читатель Златовратский неправильно понял Зямину ритуальную суровость. Во всяком случае он не только не подтвердил своей готовности к принесению священной жертвы, но явно испугался и того, что его так буквально поняли, и той стремительности, с которой эти двое сумасшедших выразили желание помочь ему в его совершенно умозрительных намерениях. А может быть, он заподозрил, что в процессе обряда агнец поменяется местами с резником…

Вообще ему страшно не понравился разворот событий. Он стушевался, мгновенно опустился до бормотания общих слов о высокой культуре, которую журналисты обязаны нести в массы репатриантов. Словом, всем своим видом старался показать, что мясной нож — это преувеличение, дурной вкус. Так и сгинул, что-то бормоча.

— Ну, запирай ворота, — с явным облегчением проговорила Зяма. — Это дело надо заесть и запить. Сегодня я угощаю.

Как раз когда после обеда закончили редактировать Кугеля, он явился собственной персоной. Витя бросился готовить чай, нарезал булочку и достал из холодильника шоколадную пасту: политический обозреватель Себастьян Закс любил сладкое.

Нет, он не собирается им мешать, он сейчас пойдет дальше, какой там чай, зачем… Погорячей, давай, не жалей. А лимоном в вашей конторе, как всегда, не разживешься, жилы вы, жилы… Серьезному человеку такую бурду и пить стыдно… Слышали, что вчера вопил в кнессете этот мошенник, этот карманный вор?..

— Рудольф, — сказала Зяма, — знаете что? Почему бы вам в конце концов не написать что-нибудь о Катастрофе.

— О чем это?! — вскинулся тот. — О том, как я в Дахау в выгребной яме три дня отсиживался? Как потом от меня месяц — мойся не мойся, хоть шкуру сдирай — говном разило?

— Именно! — воскликнула она. — Напишите, черт возьми, о Дахау! Как вы спаслись.

Кугель вынул ложечку из чашки и внимательно взглянул на нее.

— С чего вы взяли, что я спасся? — спросил он, усмехаясь. — С того, что я каждую неделю вам статьи пишу и чаи здесь распиваю?.. Нет, вы на это не смотрите, это кажимость. Оттуда никто не спасся, ни я, ни вы…

А вот, если желаете, я вам к Судному Дню «Экклезиаст» переведу.

— В каком смысле? — спросил Витя. — Ведь он переведен давно.

— Э-э!.. — Кугель презрительно махнул рукой. — Двойной перевод, с иврита на греческий, с того — на церковнославянский… Дрянь, и больше ничего. Неточности, подтасовки, ушла вся поэзия, вся глубина двойных и тройных значений… Я вам подлинник, подлинник предлагаю. Ну, решайтесь — переводить?

Зяма с Витей переглянулись. Они одновременно представили себе, как переписывают «Экклезиаст»

в переводе Себастьяна Закса.

— Ну-у… — промычал Витя. — Попробовать можно, а что… Валяйте, Рудольф. Хули нам религиозные каноны!

Наверху что-то грохнуло, глухо донесся упоительный визг, и дробно-мелко затопотали, как будто пошла строчить гигантская швейная машина.

— Ого! — уважительно заметил Кугель. — Это кто там степ отчебучивает?

— Морячки с Кипра, — сказала Зяма.

— А! Да, морячки умеют… У нас в соседнем бараке был такой моряк… Он в уборной повесился. У нас таких называли «мусульманами».

— Почему — «мусульманами»? — спросил Витя.

— Почему — не знаю… Каждое утро: ну, сколько за ночь «мусульман»?..

Когда Рудольф Кугель ушел, Зяма сказала грустно:

— Все путает, ни черта не знает… Никакие не мусульмане, при чем тут мусульмане. Это термин такой, определение крайней степени истощения: «музульман».

Закончили сегодня неожиданно рано. Это означало, что целый час она может шататься по веселым, грязно-розовым закоулкам и тупичкам Иерусалима.

Витя переобул свои пляжные сандалики на не менее идиотские, бального вида туфли-лодочки и повез ее к автостанции. И опять вокруг что-то копали, и Витя, как всегда, поехал в объезд, каждые три минуты застревая и обругивая из окошка наглецов-водителей.

Впереди них перед светофором толстый таксист-марокканец приятельски неторопливо беседовал из окна с юной проституткой на тротуаре.

— Интересуется — почем райские кущи, — заметил Витя и остервенело загудел.

21

Известную писательницу N. любили старухи… Это было неизбывно, как вообще неизбывна и неизбежна любая линия судьбы. Куда бы она ни приезжала или переезжала, на любом новом месте — будь то дом творчества писателей, подмосковная дача или другая страна — дней через пять уже непременно всплывала какая-нибудь очередная старуха, обожающая творчество писательницы N. и мечтающая с ней познакомиться.

Непременно находились какие-нибудь знакомые или родственники приятелей знакомых, которые благоговеющую старуху приводили, и та навеки прикипала к известной писательнице N., человеку вежливому и — во внешнем беглом обиходе — приятному. Со временем они требовали все большего участия и внимания к себе — преданному другу семьи, а также к своей жизни в мельчайших ее проявлениях. Старухи требовали свиданий, телефонных звонков и длительных душевных разговоров — то есть как раз того, чем была совсем небогата известная писательница N.

Не успела она по-настоящему очнуться от обморока перемещения в загробный мир иной жизни, как уже дней через пять обнаружила себя в автобусе, следующем на другой конец Иерусалима, в район Тальпиот.

Она везла очередной старухе — приятельнице московских знакомых — письмо с приветом и теплые рейтузы, те самые рейтузы, которые (вместе с гжельским чайником) ей удалось провезти через таможенников в Шереметьеве. Писательница N. была человеком обязательным.

Так в ее здешней жизни возникла Вера Константиновна — необъятных габаритов интеллигентная, умная и злая старуха с великолепным чувством юмора и вкуса, инкрустирующая беседу изысканным матерком, обожающая розыгрыши и идиотские ситуации, в которые не гнушалась втиснуться.

Поделиться с друзьями: