Любовь как смерть
Шрифт:
Следовало бы отказать, однако не отказала. Ощутив значительное пожатие его пальцев, почувствовала себя неловко и смешно, а ведь Сапега, конечно, хотел пробудить в ней память о былом!
Маша заученно раздвинула губы в улыбке – хотя улыбка сия была исполнена уныния и печали.
Сапега, коему она предалась всем пылом юного сердца, отвернулся от нее по одному мановению властительной руки. А мальчик, назначенный ей в мужья, умчался гонять по полям, по лесам, не проявив к невесте и доли той нежности и любезности, каких от него ожидали хотя бы из соображений учтивости!
«Ах, да нужна ли мне его учтивость! – с отчаянием подумала Маша. – Нежность его, любезность притворная – мне на что?! Любви надо мне, истинности чувств! Ужели все мужчины
Она зло выдернула руки из чересчур уж осмелевших пальцев Сапеги и испытала легкое подобие удовольствия, увидав, как он обескуражился и даже струхнул.
– Я устала! – сквозь зубы процедила Мария, и Сапега на подгибающихся ногах отвел ее к креслу. Она не удостоила его взгляда, и поляк стушевался, с тоской поняв, что вступление в новую блестящую должность фаворита откладывается, пожалуй, до неопределенного времени.
Мария тут же забыла о нем и вгляделась в толпу, выискивая батюшку. Нетрудно его найти – он возвышается над присутствующими, и, чудится, некие незримые волны источаются его взором, голосом, этой его манерою слегка похлопывать собеседника по плечу, как бы подчеркивая, что ничего опасаться не стоит, коли рядом всесильный, всемогущий Александр Данилыч Меншиков… и прочая, и прочая, и прочая.
«Да он и впрямь всесилен! – угрюмо подумала Маша. – Сейчас он здесь, словно повар, который мешает щи: в одну сторону поведет уполовником – и все овощи туда завертятся, в другую – пожалуйста, туда! Вот так он кружит всех – и меня с ними вместе. Но я ему безразлична, и счастие мое, и сердце».
Звонкий, торжествующий смех послышался сзади, и Маша недоверчиво оглянулась, не сообразив, что кто-то может быть нынче радостен и счастлив, – в день ее величайшей тоски! Она и глазам своим не поверила, увидав, что сим молодым счастливым смехом заливается тетушка Варвара Михайловна – столь розовая и возбужденно-суетливая, что даже горб ее как бы стушевался, и теперь она была только маленькой сухонькой уродиной. Она стояла в кружке дам и девиц и задирала к их губам свою ручонку, похожую на цыплячью лапку, причем те, делая на лицах улыбку, покорно принимали ручку Варвары Михайловны и чмокали над ней воздух. Маша тупо смотрела на все это, казавшееся ей сперва какой-то игрой, но вдруг сообразила: ручку целуют вовсе не Варваре Михайловне, а обер-гофмейстерине двора ее императорского высочества, государевой невесты! Эти дамы ищут себе или своим дочерям доходных должностей при дворе: ведь именно старой интриганке обер-гофмейстерине предстояло подбирать будущих фрейлин, от нее зависело, кого принять, кому отказать!
«Это ведь все для тебя! – вспомнились теткины слова. – Придет день – сама же меня отблагодаришь!»
Да, как же! Все они здесь, от батюшки и тетушки до этих дам, ищут своего счастия, а она, Маша, для них лишь монетка, за которую сие счастие будет куплено… лишь ступенька, на которую они спешат подняться!
Маша схватилась за горло, желая подавить рыдание, но тут же выпрямилась, вздернув голову. Если даже она умирает, никто не сможет насладиться этим зрелищем! Маша сделала неприметный шажок назад, потом еще один – и как бы растворилась меж тяжелых портьер, закрывающих двери.
Она еле дотащилась до своей опочивальни: расшитое серебром да сапфирами платье показалось вдруг нестерпимо тяжелым. И совсем не было предусмотрено, что обладательница этого платья задумает снять его сама: все застежки и шнуровка были на спине. Так что к тому времени, пока Маше удалось что развязать, а что оторвать, но все же выбраться из жестоких парчовых лат, она была порядком измучена, а настроение отнюдь не улучшилось.
Юбка, из которой она с отвращением выскочила, так и осталась стоять колом посреди комнаты, корсаж загремел, будто жестяной, когда Маша швырнула его в угол… Даже тонкое дорогое белье сделалось вдруг противным, и Маша содрала с себя батистовую расшитую рубашку, надев другую – не менее тонкую и дорогую, но не оскверненную
«соучастием» в отвратительной церемонии обручения.Потом еще драла гребнем волосы, слишком озлобленная и упрямая, чтобы хотя бы горничную девку себе в помощь позвать, а когда увидела, какой клок оставила на гребне, торопливо смахнула слезинку, зная, что, если даст себе сейчас волю – зайдется в рыданиях, и это уж надолго. Вздохнула и присела у окошка, надеясь успокоиться зрелищем ясной майской ночи.
В облике их дома Александру Данилычу удалось навести строгий немецкий порядок, столь любезный некогда сердцу Великого Петра, и этим же ранжиром был затронут парадный сад перед фасадом, та же его часть, которая оказалась позади дома, еще не поддалась упорядоченному влиянию парковой моды. Уже и сейчас, в конце мая, сад имел вид вполне непроходимых дебрей, окутанных белым душистым облаком цветущей черемухи. И это облако звучало на все лады соловьиным пением.
Да, ведь настала самая соловьиная пора, когда серые неприметные певцы словно касаются незримыми перстами сердец человеческих и заставляют их то биться быстрее, то замирать, то неровно, упоенно трепетать, не постигая, земные ли голоса или хоры ангельские искушают душу несбыточными мечтами о вечном счастье, что зовется любовью.
Ясная луна плыла меж блекло-дымчатых облачков, которые при ее приближении рассеивались незримою силою и ни на миг не затмевали ее полновластного сияния. Близ прекрасной луны тускнели звезды. Чудилось, они покорно укрывали свой лик покрывалом, чтоб она одна на всей земле светила полною славой. Но в отдалении, там, где их не гасила ревнивая властительница ночи, звезды плели свои сверкающие кружевные узоры, вели вековечные хороводы созвездий, соперничая друг с другом в блеске и яркости. Были звезды столь же большие и сверкающие, словно алмазы в наряднейшем царском уборе. Были помельче и поскромнее, но тоже ясные, светлые, словно глазки ангелов, Божьих деток. Были звезды – легкие искорки, то вспыхивающие, то гаснущие, игривые огонечки некоего небесного костра, из коего излетают они, рассеиваясь по ночным просторам. Ну а иные звезды были – словно эхо уже умолкших голосов, словно холодный белый дым давно угасшего пожара, словно струйка заоблачной метели. Словно след, ведущий ниоткуда и в никуда… мечта, тоска, любовь!
Вот и звезды, оказывается, светили о любви… а соловьи вторили им, пока все они не насытили сердце свое пением и не умолкли друг за дружкою… кроме одного голоса, который заливался да заливался, с поразительным постоянством повторяя одну и ту же трель, исполненную столь трогательной красоты, что Маша наконец почувствовала: незримый певец пронзил ее сердце стрелою, да еще и беспрестанно эту рану растравливает. Восторг перешел в мучение, она теперь мечтала лишь об одном: чтобы соловей умолк. А он, как назло, устроился совсем неподалеку от ее окна и все длил, бесконечно длил страдание…
Вдруг за дверью послышались торопливые шаги и резкий голос проклятой горбуньи:
– Марья! Машка, сукина дочь! Куды подевалась? А ну, подь сюды!
Итак, обер-гофмейстерина в такой ярости, что даже забыла про политес, выказала всю пакостность свою? «Ох, – с прежней страстью возжелала Маша и даже руки к груди прижала, – вот дайте доберусь до трона – ужо я тебе покажу, тетушка родимая!»
Но до трона было еще далеко, а в это время теткины парчовые юбки грохотали уже возле самой двери!
Маша не думала ни мгновения: вскочила на подоконник, обернулась, глянула дикими глазами на дверь – и, тихонько ахнув, ступила на узорчатый карниз, опоясывающий дом.
Она сделала два-три трепетных шажка, цепляясь за стену, и смогла ухватиться за плющевую плеть, тянущуюся от земли до крыши. Но, как только Маша отцепилась от стены, плеть качнулась, Маша невольно потянулась за ней – и, не успев глазом моргнуть, повисла на этой плети, поехала по ней, ощутив острую боль в ладонях… и очутилась на земле истинным чудом прежде, чем растение хрустнуло и оборвалось, опутав Машу своими кольцами.