Любовь поэтов Серебряного века
Шрифт:
Рассказывать о Мережковских очень трудно. По словам Тэффи, «оба они были совсем особенные, совсем необыкновенные. С обычной меркой к ним не подойдешь. Каждый из них – и Дмитрий Сергеевич, и Зинаида Николаевна Гиппиус – мог бы быть центральным лицом большого психологического романа, если даже совершенно вычеркнуть их литературные дарования, а просто рассматривать их как людей, которые жили-были. Их необычайный, почти трагический эгоизм можно было понять, если найти к нему ключ. Ключ этот – полное отделение себя ото всех, отделение как бы органическое, в котором они и не чувствовали себя виноватыми».
Рассказывали, что когда Мережковскому сказали: «Дмитрий Сергеевич,
Впрочем, подобное отношение к миру, возможно, присутствует в жизни любого писателя. Мережковские не только общались со всеми известными литературными деятелями, устраивали литературные вечера, но и были связаны с ними внутренне: общим творчеством и поисками новых форм и идей… Например, весной 1904 года они перед очередной поездкой за границу посетили Льва Толстого в Ясной Поляне.
«Утром в день нашего отъезда… – вспоминает Гиппиус, – Л. Толстой, поднимаясь по внутренней лесенке в столовую к чаю вместе с Дмитрием Сергеевичем, сказал ему: „Как я рад, что вы ко мне приехали. А то мне казалось, что вы против меня что-то имеете“. „И он удивительно хорошо, – рассказывал мне потом Дмитрий Сергеевич, – посмотрел на меня своими серыми, уже с голубизной, как у стариков и маленьких детей, глазами“».
Л. Толстой, оказывается, читал все – не только о себе, но вообще все, что тогда писалось и печаталось. Даже и наш «Новый путь» читал. Наверно, знал он и дебаты в собраниях по поводу его «отлучения», знал и книгу Дмитрия Сергеевича «Л. Толстой и Достоевский».
Долгое время чета Мережковских дружила с литератором Дмитрием Философовым – двоюродным братом Сергея Дягилева. «Еще летом (1905 года), – рассказывала Гиппиус, – Дмитрий Сергеевич высказал мысль, что хорошо бы нам троим поехать на год или даже два-три за границу, где мы могли бы сжиться совместно и кое-что узнать новое, годное потом и для дела в России. Дмитрия Сергеевича интересовало католичество, и не только оно, а еще и движение „модернизма“, о котором мы что-то слышали глухо, потому что из-за цензуры определенные вести до нас не доходили… Нас всех интересовали и наши русские „революционеры“, находящиеся в эмиграции… Отсюда начинается особый период нашей жизни, втроем в Париже. Он длился, с краткими отлучками из Парижа – в Бретань, в Нормандию, на Ривьеру или в Германию, – около двух с половиной лет, до нашего возвращения в Петербург в июле 1908 года».
Эти странные взаимоотношения были непросты. Писательница Тэффи вспоминала, как странно отреагировал Мережковский на весть о кончине Философова. Когда прошел слух о смерти литератора, Тэффи тотчас подумала: «Придется все-таки сообщить об этом Мережковским». В тот же день она встретила их на улице: «Знаете печальную весть о Философове?»
«А что такое? Умер?» – спросил Мережковский.
«Да».
«Неизвестно отчего? – удивился Мережковский и, не дожидаясь ответа, добавил: – Ну идем же, Зина, а то опять опоздаем и все лучшие блюда разберут. Мы сегодня обедаем в ресторане».
Мережковским часто казалось, что живут они плохо. В Биаррице – особенно. Тэффи считала, что «им, вероятно, особенно тяжело, потому что всякое житейское неустройство они принимали как личную обиду». В то время беженцам отвели великолепный отель «Мэзон Баск»: каждому прекрасно обставленную комнату
с ванной за десять франков в день. Но Мережковские этого не платили: считали несправедливостью. Не очень утешало их и то, что делами заведовал секретарь Владимир Злобин, трогательно преданный друг, талантливый поэт, который даже забросил литературу, отдав себя целиком заботам о них.По воскресеньям они принимали знакомых. В большой столовой гости садились вокруг пустого стола и мирно шутили. В другом конце комнаты в шезлонге лежал Мережковский и злился. Гостей встречал громким криком: «Чая нет. Никакого чая у нас нет».
«Вот, мадам Д. принесла печенья», – говорила Зинаида Николаевна.
«Пусть несут. Пусть все несут!» – мрачно приказывал Мережковский.
«Ну что, Дмитрий Сергеевич, – спрашивала Тэффи, вспоминая его постоянную фразу, – страдания облагораживают, не правда ли?»
«Облагораживают», – коротким лаем отвечал он и отворачивался.
Во время войны Мережковские проявляли нарочитое отвращение к немцам. Когда выходили на улицу, Зинаида Николаевна оглядывалась кругом – не видно ли где немцев, и, если видно, сейчас же захлопывала калитку и выжидала, чтоб прошли, а в свободное время рисовала на них карикатуры. Немцы же, молодые студенты, относились к чете Мережковских с уважением, часто приходили благоговейно попросить автографа, так как знали писателя по переводам. Мережковский при этом приговаривал: «Скажите им, чтоб несли папиросы». Или: «Скажите, что нет яиц».
А Гиппиус добавляла: «Вы все как машины. Вами командуют начальники, а вы слушаетесь».
Студенты обижались: «Да ведь мы же солдаты. У нас дисциплина. Мы же не можем иначе», – отвечали они.
«Все равно вы машины», – повторяла она.
Свое исследование о Мережковских Тэффи заканчивает любопытным эпизодом. «Я долго и внимательно приглядывалась к этому странному человеку, – писала она. – Все чего-то искала в нем и не находила. И вот как-то, уже незадолго до его смерти, когда Мережковские вернулись в Париж, разочарованные в немецких покровителях, без денег (пришлось продать даже золотое стило, поднесенное в дни Муссолини итальянскими писателями), – сидели мы втроем…»
Тэффи в какой-то момент сказала об одном человеке: «Да, его очень любят».
«Вздор! – оборвал возмущенный Мережковский. – Сущий вздор! Никто никого не любит. Никто никого».
Его лицо потемнело.
«Дмитрий Сергеевич! Почему вы так думаете? Вы просто не видите и не замечаете людей», – возразила Тэффи.
«Вздор. И вижу, и знаю», – настаивал Мережковский.
Тэффи очень расстроилась. Ей почудилось, что в этих словах были и тоска, и отчаяние.
«Дмитрий Сергеевич! – продолжала она. – Вы не видите людей. Вот я все подсмеиваюсь над вами, но ведь, в сущности, я люблю вас».
Сказала, точно перекрестилась. Он взглянул в недоумении:
«Ну да, вы просто любите мои произведения, но не меня же».
Тэффи настаивала:
«Нет, по-человечески люблю именно вас, Дмитрия Сергеевича».
Он помолчал, повернулся и медленно пошел в свою комнату. Вернулся и подал писательнице свой портрет с ласковой надписью, который она хранила всю жизнь.
«Вспоминая потом часто о смерти матери Дмитрия Сергеевича, – писала Гиппиус, – странная мысль о какой-то уже нездешней о нем заботе приходила ко мне: как бы он это пережил, вдруг оставшись совершенно один, т. е., если бы, благодаря фантастическому сцеплению случайностей, не встретил ни меня, ни кого другого, кого мог бы любить и кто любил бы его. Я не могла заменить ему матери (никто не может, мать у каждого только одна), но все же он не остался один».