Любовь Сеньки Пупсика (сборник)
Шрифт:
Петьке пошел двадцатый год. У Петьки деловито-лукавые глаза — не обманешь, не продашь, — загорелый румянец и франтоватая пиджачная пара. Пупырявость, однако, прежняя — таково естественное свойство Петькиной кожи…
Купив ириски, Топориков, как ни в чем ни бывало, продолжает прогулку с Клашей, проходит мимо серых и красных домов, мимо Камерного театра, бульварных писсуаров и удивительных законов природы и заворачивает в пивную Мосгико послушать культурно-просветительный репертуар балалаечников. В зале накурено, надышано, на столе — полдюжины Дурдина, на эстраде — музыканты в толстовках. Вечер незаметно летит, пролетает. В полночь крикнет веселый Топориков:
— Эй, молодой! Разгонного парочку, будьте настолько сдобны!
«Молодой» встрепенется, поправит деревянную ногу и заковыляет с подносом к столику. Деревянная нога — это, пожалуй, единственная действительность,
Топориков отводит Клашу домой. Ночью в Клашиной комнате шепчутся, не нашепчутся, какие слова шепчут — сами не знают. Молочное Клашино тело становится влажным и жарким… А на утро расходятся — в музей и в «Каплю молока» — здоровые, довольные, сытые — и кому какое дело до их махрового счастья?
20
Сидит Топориков на своей постели, гимнастерка расстегнута, — играет в шашки, в поддавки, с товарищем Петровым Гошкой…
Выпадают снега, белыми хлопьями пятнают небо; растут сугробы во дворе Музея революции; серебристые, седые попоны ложатся на каменных львов Английского клуба и Кино-Арс-Театра. Белые, медлительные хлопья голубеют к ночи, кружатся над Москвой, над Петербургом, над Россией, над Советским Союзом. Ползают по квадратикам Степкины шашки…
Новые весны перекликаются с ушедшими — через снежные вьюги, через зимы, январи, феврали. Изнуряют горячую землю душные летние месяцы, засухи, недороды, и опять вьются снега над Москвой, над Россией, до первых весенних разливов, до знойного лета.
— Мамка, подсолнухов!
Так, просыпаясь поутру, кричит Степанов первенец:
— Подсолнухов!
— Господи, да что ж это за малый на мою голову навязался! Паралик тебя расшиби, хомяк здоровый! — отчаивается белотелая Клаша.
— Тащи подсолнухов!
— Создаятель ты мой, подсолнухов ему с самого утра! Лисичка моя поднебесная, окаянный черт…
— Подсолнухов!!
Выпадают снега, пухнут сугробы.
Мчится пятилетний Санька Топориков на салазках, обшитых красным кретоном, головой вниз. Скользят полозья с ледяных гор. Широкие московские дворы, церковные маковки, граммофоны в чайной «Красная радуга». Сквозь оконце в своем домишке на Хапиловских прудах новый человек Егор Балдихин выводить тонюсенькую антенну…
«Дорогая Варвара Петровна!
Мы все об вас скучаем и беспокоимся может Бог даст еще когда-нибудь увидимся. Что мы все очень желаем. Все об вас скучают Люська, Анюта, Ольга, Анюта Бондарева, Маруся все рады узнать об вас. Племянник ваш Колька через ихнюю вузовскую нагрузку заболел трепанацией черепа. Живет он плохо. Прошу вас напишите про Тоню детально как она живет с кем крутит. Мы все пока живем, слава Богу, по-старому. Женька ваш из тюрьмы не выходит за растраты. Все живет с женой. То развод, то снова живет. Зойка живет очень славно в Канавине. Аська тоже хорошо живет с ихним нэпманом. Они свиделись в Канавине у дяде Саши. Ушла вторая молодая жена. Живет он плохо. Старик Василий Топориков, моему мужу папаша, помер с водянки за полным недостатком колориев. Я ему схлопотала усиленный паек матери, кормящей грудью категория Б, как нуждающем в подсобном питании, но пока суть да дело да буза Василий Захарович приказали долго жить. В канун похорон как раз и паек вышел так, что слава Богу было чем помянуть, так все удачно вышло. Ваня летчик жив. Поживает он хорошо. Кланяется барышням. Муж мой слава Богу, все состоит музейным деятелем. Как хотелось бы увидеть вас, как вы смотрите? Постарели или никогда это до вас не будет благодаря вашему характеру жить? Торговлишку мою бельевую, довожу до вас, записали для порядка на ваше имя. Ходим в кино „Новый быт“. Любимая артистка Мэри Пикфор.
Обнимаем премного вас
Ваша Клаша Топорикова».
Бросив в ящик письмо, Клаша села у ворот на лавочку поглядеть, как снуют — ух, ты! — взад и вперед различные граждане. Вся укутанная астраханским каракулем, она сопревала от мехового тепла и собственной жаркой крови.
— А шубка эта, милые, народная, — поясняла куличовым, ванильным голосом Клаша завистливым соседкам, — нонче, милые, все добро — народное.
21
Синеют снежинки к вечеру. Степан Топориков сидит на постели, играет в поддавки с Петровым Гошкой и рассказывает:
— Начал у меня живот припухать, братишка. Испугался, не водянка ли? Доктор говорит: разденьтесь и обнаружьте
ваш пупок, товарищ Топориков. Смотрю — где пупок? Смылся, дьявол, затонул в брюхе! Доктор советует: можете вашу адскую мнительность ликвидировать; помереть, конечно, всегда поспеете, жизнь — как картуз с двумя козырьками: здрасьте — прощайте, пролетарское вам с кисточкой! А покуда, говорит, ваш пупок ушедши внутрь и наружу не оказывается — ничего подобного быть не может. Просто, говорит, уважаемый гражданин, жир нагуливаете; просто толстеть, что ли, придумали, уважаемый товарищ Топориков?Медленно, в дреме, ползают круглые шашки по квадратикам. Блестит у Степана нос лиловатым отливом. Бьется сердце под гимнастеркой аккуратно, как в аптеке. Жизнь течет самотеком.
Покой; тишина.
Сон.
Тяжести
1
Продольный разрез араба Саида Бен Аршана напоминает знакомые с детства изображения шахт: дыхательные пути, гортань, пищевод — черны, как штольни, как подземные коридоры и переходы; в том месте, где бьется сердце, скапливаются легковоспламенимые вещества, и каждую минуту возможен взрыв. Но взрыв не очень страшен, и никто не принимаете предохранительных мер. Серая кожа на лице Саида Бен Аршана скомкана, сморщена, в ямках, в припухлостях, в темных, черных рытвинах, колеях и ухабах. Нужно ли говорить о чертах лица? Их описание годно лишь для иллюстраторов, лишенных воображения, и для полицейских архивов, а потому из этой книги портретные приложения будут намеренно устранены. Глаза Саида Бен Аршана слезятся мольбой, ненавистью и страхом. Голый до пояса, покрытый ворванью черного пота, араб Саид Бен Аршан сгибается над мартеновской печью; в черном воздухе летают огненные мухи. Саид Бен Аршан дышит угольной пылью, ресницы выжжены, глаза слезятся, и слезы, не успев скатиться по щекам, испаряются, подобно капле, упавшей в огонь. На такую работу людей не берут: берут арабов.
Светлое небо голубеет над крышами; на тротуарах — мраморные столики кафе; шуршат автомобили по асфальту Елисейских полей; художники на улице Боэси устраивают шумные вернисажи, оспаривая друг у друга право на вечность; студенты целуют девушек в тени Люксембургского сада, где скользят по воде бассейна игрушечные яхты и заводные броненосцы; братья Фрателлини улыбаются с высоты городских писсуаров; на ступенях Биржи, среди дорических колонн, черные толпы дельцов кричат, уподобляясь хорам античной трагедии; над серыми крышами, в светлом небе плывут облака, задевая за Эйфелеву башню; депутаты в парламенте большинством 300 против 200 выражают доверие правительству…
Вечером Саид Бен Аршан, надвинув берет до ушей, бродит, прогуливается по бульвару. Над головой, по гудящим мостам, гремит метро. Железные скрепы, упоры, перекладины мостов, ветви платанов, стены и крыши пропитаны жирной копотью, угольной сажей. Лают автомобили. Бродят, прогуливаются арабы — с такими же серыми лицами, в таких же беретах, в проношенных и стоптанных ботинках с оборванными шнурками, в дырявых войлочных туфлях. Саид Бен Аршан подходит к ярко освещенной двери; над дверью горит огромный номер — 72, ставни закрыты круглые сутки. Там, за светящейся дверью — тепло и уют. Над кассой розовое пятно приветливо выжмет из себя улыбку. За несколько франков Саид Бен Аршан получит вино, граммофонный концерт и мягкую женщину в мягкой постели. Ему не хватает в жизни уюта, заботы и ласки. Правда, он еще не совсем человек, он лишь первоначальный набросок, лишь черновик, многое человеческое ему еще недоступно и даже вредно, но в таких простых вещах нуждаются не только люди. В доме под № 72 он встретит тень, предместье, осколок любви.
Рядом с Бен Аршаном сидит женщина, чуть прикрытая зеленым передничком. Да, она голая: вот ее круглые груди, вот складка на животе, вот синяк над коленом. Это — его, Саида Бен Аршана, женщина. Она вяжет голубенький шарфик, протянув ноги на соседний стул; вяжет, вероятно, со скуки. Но ему нравится, что она вяжет: он пришел сюда, как в семью. Раздетая женщина, увлеченная вязаньем, — все самое женское, женственное, собрано для него в этом образе. Саид Бен Аршан оживает. Он здесь равен с другими, он такой же, как все, как тот веселый солдатик, что сидит напротив него, обняв женщину в желтом передничке, как два художника с Монпарнаса, как почтенный, усатый рабочий — должно быть, вдовец. Саид Бен Аршан слушает музыку, гладит голую спину черной рукой, почти улыбается и почти дремлет. Но женщина кладет вязанье подле бутылки и скрывается с новым пришельцем, которого Саид Бен Аршан не успел разглядеть.