Любовь вождей
Шрифт:
Ева приняла слегка озадаченного, но полного самообладания мужа в постель и, охваченная внезапной материнской нежностью, прижала к себе эту великую Богову нелепицу, дарящую ей столь ослепительный конец, а с ним — бессмертие, почти вобрала его в себя, в свою мощную плоть, словно желая родить наново, и не то запела, не то заурчала, не то застонала, то ли баюкая, то ли наслаждаясь, то ли корчась в первых предродовых схватках.
— Мамочка!.. — в блаженном забытьи всхлипнул фюрер.
И она впервые поверила, что он был ребенком, сосал материнскую грудь, засыпал под колыбельную, тряс погремушкой, тискал мокрого голыша, ковылял из рук матери в отцовские руки, щекотал нёбо звуками первых простых слов, а не появился сразу с косой челкой, черным квадратиком усов, большими, тяжелыми ногами и лающим голосом.
Пусть ее женское чувство не было удовлетворено, она испытала другое, более
Ева Браун знала, что сжечь их с фюрером трупы поручено самому доверенному и преданному фюреру человеку — Карлу Гноске, который в настоящее время выполнял обязанности истопника бункера. Когда-то он был при Гитлере чем-то вроде денщика, но Ева этого времени не застала. Она подозревала, что преданный Карл принадлежит к племени тех вкрадчивых паразитов, что, ровным счетом ничего не делая, умудряются производить впечатление незаменимости, образцовой исполнительности и такой собачьей верности, что им прощаются ворчба, лень, насупленно-недовольный вид, расхлябанность и беспамятство. Во всяком случае, бункер отапливался плохо, но сутулая озабоченная спина Карла все время мелькала перед глазами, и Ева, то ли по инерции втемяшенного в нее представления о неустанном труженике, то ли от неосознанного желания отделаться от него, все время что-то подбрасывала Карлу: то старое платье, то наскребыш зернистой икры, то остаток куриного паштета, то пачку крепких русских папирос. Получив дар, Карл мгновенно исчезал, чтобы сожрать без помех и соблазна для окружающих съедобное, схоронить носильное или подымить всласть. Этому человеку Ева и решила дать ответственное поручение. Она не сомневалась, что Карл выполнит приказ фюрера: мертвых не обманывают, если в этом нет особых выгод, а продать труп фюрера русским — не только сложно, но и опасно. Вот если бы Берлин взяли американцы, Карл мог бы сделать хороший бизнес, но с русскими лучше не связываться: денег не заплатят, а самого прикончат как гитлеровского холуя. К тому же Еве казалось, что Карлу будет приятно произвести это маленькое аутодафе, слишком долгая преданность нуждается в разрядке. И у Евы состоялся конфиденциальный разговор с истопником. Она объяснила преданному слуге, что он должен расстараться и сжечь их как следует, особенно фюрера, чтобы мстительные азиаты не смогли глумиться над пощаженными огнем останками.
— Вы прислуживали фюреру столько лет, Карл, и, возможно, знаете, — зеленые глаза Евы впились в непроницаемо преданную маску, — что судьба ко всем прочим дарам наградила его необычайной мужественностью?
Карл этого не знал и, похоже, ничуть не интересовался мужской доблестью своего хозяина.
— Вы понимаете, какое будет удовольствие этим дикарям, у которых даже в языке царит фаллический культ, поиздеваться над благородными органами нашего вождя? Вы должны, Карл, вылить ему на гульфик… на ширинку целую канистру бензина, чтобы там хорошенько выгорело… Вы сделаете это, Карл?
— Конечно, сделаю, госпожа.
— Спасибо, Карл, иного я не ждала. Вот вам на память обо мне. — Ева сняла со среднего пальца перстень с великолепным бриллиантом и протянула Карлу.
— Напрасно, госпожа. Я сделаю это из любви к фюреру, — заверил растроганный Карл, беря перстень.
И он сделал так, как хотела Ева. Но прежде чем опорожнить канистру, раздел фюрера и снял с него тончайшее и теплейшее егерское белье. У каждого человека есть свой пунктик, Карл обожал шерстяное белье. Кряжистый верзила был мерзляком и даже летом носил теплые подштанники. Раздев фюрера, Карл, естественно, обнаружил то, что хотела скрыть Ева, хотя проблема заключалась как раз в том, что скрывать было нечего. Карл присвистнул, натянул на покойника форму и честно выполнил обещанное, чтобы останки фюрера не навели кого-либо на обидные для его мужского достоинства подозрения.
Карл был от природы скрытен и молчалив, но в старости стал попивать и выболтал тайну, столь бережно хранимую Евой Браун, автору этой правдивой истории за столиком в пивной Бухенвальда, где на покое коротал дни близ знаменитого лагеря уничтожения, ставшего музеем. У него сохранились обожженные страницы дневника Евы Браун, помогшие прояснению кое-каких сопутствующих обстоятельств. Кстати, рукописи все-таки горят, от дневников немного осталось. Кювье мог по одной косточке восстановить весь скелет животного. Автор не в силах тягаться с великим французским натуралистом, но в его распоряжении оказался целый набор фактов, так что он смело ручается за полную достоверность всего вышеизложенного.
Цыганское каприччио
На северо-западе Москвы находится место, которое старожилы города до сих пор называют Коптевом.
Когда-то там стояло большое Старое Коптево, давшее название Коптевской улице и Коптевскому бульвару, а выселки из этого села стали еще в прошлом веке улицей Коптевские Выселки. Не помню, с какого времени Коптево облюбовали цыгане-лудильщики и осели там.Однажды меня занесло туда каким-то ветром, я помню смуглые горбоносые лица, кудрявые патлы, жилетки поверх ситцевых рубах с закатанными рукавами, прожженные фартуки из мешковины, помню пестрые юбки женщин, черные лакированные головы грязных детей. А может, я ничего этого не помню, просто населил цыганский квартал привычными образами цыган. Добавив им фартуки — атрибут ремесла.
Но даже ложная память не помогает мне вспомнить, как выглядело Коптево. Наверное, как всякая московская окраина тех лет: двухэтажные кирпичные оштукатуренные домишки, иные с деревянным верхом, угрюмые низенькие подворотни, ведущие в замусоренные дворики с вонючей помойкой, деревянные облезлые заборы, из-за которых свешивают негусто облиственные ветви чахлые городские деревья. Булыжные мостовые и щербатые тротуары. Но для нашей истории все это не суть важно. Конечно, если положить остаток жизни, можно разыскать материалы, дающие отчетливое представление об этой части города в начале пятидесятых, да жаль уходящих дней, которых впереди совсем немного.
Удовлетворимся тем, что Коптево выглядело неважно, ничего там не было привлекательного, радующего и умиляющего глаз, ничего, кроме цыган, сообщавших живописность и экзотичность скучной, неопрятной, запущенной московской окраине.
Впрочем, нынешняя новостройка с ее высокими, плоскими неразличимыми домами, прямыми улицами, редкими изнемогающими деревцами, какой-то экзистенциальной пустотой выглядит еще скучнее и безнадежнее, поскольку исчезла единственно освежающая краска — цыгане. Куда они подевались? Может, ушли табором, наскучив оседлой городской жизнью, может, рассосались по бесчисленным ансамблям, которых в середине пятидесятых расплодилось, что дождевиков после солнечного ливня. Не знаю. А знаю — совершенно случайно — о судьбе двух местных жительниц — девочек-цыганок, о чем и собираюсь рассказать.
Началось с того, что в Коптево забрела серая «Победа». В ту пору Москва уже порядком заполнилась этими машинами, но в Коптеве легковухи и вообще появлялись не часто: старые «эмки», трофейные развалюхи, иногда новенькие «Москвичи», а «Победам» здесь нечего было делать, поэтому машина, естественно, привлекла внимание прохожих, что нервировало водителя, плечистого лысоватого блондина средних лет в черных очках. Апрельское слабое солнце не слепило, и очки мешали водителю, он то и дело снимал их, промаргивался и надевал опять. Похоже, он кого-то искал, кружа по кварталу и раз за разом возвращаясь к двухэтажному дому с мезонином, примыкавшему к баням.
Оттепельная мокрая весна уже кончилась, тротуары подсохли, и девочки играли в классы. Два прыжка на одной ножке, потом вразножку, снова на одной, разножка и поворот прыжком в обратную сторону. Некоторые при этом еще перегоняли из класса в класс плоскую стекляшку. Как и во всяком деле, тут были свои мастера, середняки и неумехи.
Из бани вышел распарившийся до арбузной спелой красноты парень и влюбленным взглядом прилип к «Победе».
«Ну чего уставился? — затосковал водитель. — Все равно не купишь. Так нечего пялиться. Шел бы помалу в пивную, после парилки лучше нет холодненьким пивком остудиться. А почему вообще в разгар рабочего дня столько народу в бане парится? Этому разопревшему сейчас бы у станка вкалывать, или в конторе штаны просиживать, или за прилавком шуровать, а он банный день себе устроил». И в который раз затревожила мысль, сколько лишнего народа в Москве околачивается. Говорят, много на войне побили, а не чувствуется. Жителей куда больше, чем нужно для дела. Слоняются по улицам, торчат в пивных, толкутся в магазинах, мнут бульварные скамейки, нахлестываются березовыми вениками на полках. Устроить бы облаву на всех бездельников, заполняющих дневную Москву, наберется целая трудовая армия для мест, где рабочих рук нехватка.
Он обдумывал эту горячую государственную мысль без ожесточения, потому что обладал мягкой натурой, настроенной на доброе и покровительственное к окружающим. Он любил человека как часть народа, занятого общим доброделанием своей стране. А этот парень, прилипший выпученными глазами к машине, выпадал сейчас из народа и был неприятен, даже враждебен водителю по фамилии Пешкин, а по имени Иван Сергеевич.
Пресекая очевидное намерение зеваки обсудить с ним достоинства новой автомобильной марки, Иван Сергеевич включил скорость, дал газ и поехал дальше. В зеркальце он видел обиженно-разочарованную рожу парня.