Любовь
Шрифт:
– Мясо не прячь. Я хочу видеть, что ем.
Кристина отдернула руку с соусницей и поразилась краткости и простоте мысли; позднее выяснилось, что он это в себе специально культивирует, этим живет. Послушав его, она вдруг все поняла, да так ясно, что девять лет провела с ним рядом. Сложения он был скорее щуплого, этакий живчик с большими красивыми руками и гипнотическим голосом. Весь мир он сделал для нее простым и понятным. Дед – буржуазный предатель; мать – пустоголовая дура; Гиде – мотыгу бы в руки да в поля; Эрни – подлый изменник. Все они дубье, чурки (сколько самокритичной горечи в этом слове!), которых Малколм Икс навсегда заклеймил позором. Затем он объяснил, что требуется от нее. Постоянно стыдясь светлой кожи, серых глаз и волос, которые своей шелковистостью в этой новой среде не ровен час могут и под нож подставить, Кристина стала преданной помощницей, боевой подругой – надежной и радостно отдающейся служению. Сменив стиль одежды, стала носить «африканское народное», научилась говорить хлестко, лозунгами, для обороны носила при себе заточку, а неправильные волосы склеивала гелями и прятала под шалью; к ушам подвесила ракушки и, садясь, ногу на ногу никогда не закидывала.
Боялась, что такой человек – жесткий, неподкупный, требовательный – может в ней разочароваться или его заставят третировать ее как грязь под ногами, но страхи не воплощались, и прежде всего потому, что грязь Фрут как раз любил. Счастье видел в почве, в земле, в посевах и урожаях, и это стало их общей мечтой. Ах, ферма, говорил он, нам бы ферму, вот бы мы где развернулись! Кристина не возражала, но события развивались
Надо было будить людей, в стране целые регионы пребывали в спячке, молодежь не знала, куда себя деть, всех требовалось собирать в кулак. Не выдержав маршей, туристские ботинки изорвались; рюкзак пошел на подстилки для сидячих демонстраций. Кипела и била ключом радостная энергия, кружили голову успехи, и присущее Кристине тщеславие раздулось, обретя расовую базу и идеологическое оправдание, а всегдашняя манера красоваться и выделываться стала казаться храбростью. Теперь ей трудно даже и припомнить схватки тех дней: какие-то бесчисленные доносчики; грязные деньги; судорожные, наобум предпринимаемые действия на фоне далеко идущих планов; подполье на фоне открытого заигрывания с прессой. Их в группе было семнадцать человек – одиннадцать черных, шесть белых, – боевой отряд, ушедший в подполье после столь неудачного суда над убийцами Эмметта Тилла. Независимые и автономные, к другим группам они присоединялись, только когда находили, что те выступают достаточно круто. Кристина была довольна, купалась в этом; опасность ее подстегивала, а Фруту она была предана с потрохами. Здесь, рядом с ним, она не скиталась как неприкаянная, а шла к цели. Не беглая жена, не любовница на всякий случай, не отвергаемая несносная дочка и ненужная деду внучка, не подружка на один раз. Здесь ее ценили. И не видно было причины, по которой все могло бы кончиться. Тернии непокорства, взращенные в пятьдесят пятом, к шестьдесят пятому расцвели махровым цветом, а к шестьдесят восьмому налились плодами, полными зрелого гнева. Но к семидесятому, после нескольких смертей, все подорвавших, сей огородик как-то приувял для нее и пожух. Начало конца помогала отсрочить Нина Саймон [58] . Ее голос возносил женскую преданность до небес и окутывал романтическим флером преступный мир. Так что когда конец настал, как таковой он был едва заметен. В сортире спустили воду- всего и делов. После ничем не примечательного аборта, последнего в серии из семи, она встала, дернула за рычаг и обернулась посмотреть водоворот. И ей показалось, что там, в мути, среди красных сгустков мелькнул некий образ. На долю секунды выплыл и исчез – невозможный, совершенно немыслимый. Кристина помылась и вновь легла в постель. Насчет абортов она никогда особенно не переживала, считала, что каждый раз это разрыв очередного звена цепи, которая ограничивает свободу, а матерью она все равно становиться не захочет – еще чего! К тому же никто ее не останавливал и не переубеждал – Революции нужны были мужчины, а не отцы. В общем, это седьмое насилие над природой не вызвало у нее ни малейших угрызений. Хотя она понимала, что лишь в ее воображении возник этот нерожденный глаз, который тут же исчез в малиновом облаке, а все же, в виде исключения, задумалась – кто это был, кто так спокойно, изучающе на нее глянул. И вот уже ни с того ни с сего, в самый неподходящий момент – в приемном покое больницы, где она сидит с плачущей матерью подстреленного мальчишки, во время раздачи воды и сухофруктов измученным студентам – нет-нет да и почудится вдруг этот непонятно что выражающий взгляд, невозмутимый в хаосе горя, слез и полицейских мундиров. Сосредоточься она, вникни поглубже, может, и отдалила бы, а то и отвратила настоящий конец, но тут умер дед. Фрут поддержал ее решение поехать на похороны (семья это семья, сказал он с улыбкой, даже если она состоит из политических ублюдков). Кристина колебалась. Придется ведь скрепя сердце терпеть ненавистное общество Гиды; да и с матерью они наверняка опять схлестнутся в спорах о политике, как бывало во время их лихорадочных телефонных бесед, которые всегда кончались криками и обвинениями: «Когда ты уймешься, успокойся уже наконец!», «А триста лет покоя – это как? мало тебе?», «Но мы все потеряем, все, что нажито рабским трудом!». ХЛОБЫСЬ трубку.
58
Нина Саймон – чернокожая певица, репертуар которой посвящен тюремной романтике и борьбе за гражданские права.
Умер. Грязный старикашка, ввергнувший ее в клоаку и ее же в этом обвинивший.
Умер. Вершитель судеб, отринувший родную внучку и передавший бразды правления случайной ее подружке.
Умер. Что ж, ладно. Съездим, посмотрим, какой разор после него остался.
А теперь больше никто на нее не смотрит. Давно пропал тот настороженный взгляд – туда же, видимо, куда исчез рюкзак и туристские ботинки, которые ей вдруг отчаянно понадобились, чтобы не дать змеюке подколодной на пару с малолетней подручной разрушить весь строй ее жизни. Ни той, ни другой – ни Гиды, ни Джуниор – в доме нет. В гараже пусто, на подъездной дорожке тоже. Чтобы Гида вышла из дому, да к тому же и на ночь глядя – только если шабаш затевается, сатанинский! В природе существует лишь одно место, ей небезразличное, – это отель, так что нечего время терять, надо мчаться туда, даже если придется бегом бежать всю дорогу.
Никто бы не подумал, но Фрут был моложе Кристины на восемь лет, поэтому, конечно же, вовсю ухлестывал за женщинами. В этом была высота, красота и честность их отношений. Уж кто, как не она, повелительница соблазненных мужей, его понимала, тем более что выросла в отеле, где ночью то кто-то на цыпочках прошмыгнет, то за сараем с инструментами зашуршит, а уж молнии, летящие из глаз одной посетительницы в другую, дело и вовсе обычное. Что, разве не своими ушами слышала она, как ее дед при всех сказал жене: «И хвостиком тут передо мною не виляй. И не буду и не хочу, и не нужна ты мне тысячу лет!» – и пошел, оставив жену праздновать день рождения в одиночестве, – умчался к той, которая тогда, видимо, действительно была ему нужна. Несмотря на историю с Эрни Холдером, когда ему в башку очередью полетели бутылки, Кристина понимала, что удерживать мужчину – значит делиться им с другими. Так что вся проблема только в том, чтобы притерпеться и держаться с достоинством, верно? Другие женщины с их постелями – не проблема. Да и то сказать – когда столько работы, у кого есть время следить и разбираться с каждой случайной случкой? А она женщина известная и в своем кругу уважаемая. Даже имена их на всех сходках и собраниях произносятся слитно, как в названии конфетного батончика «Фрут эн'Натс»: Фрут эн'Крис, Крис эн'Фрут…
Конфетный батончик держался, пока кто-то не изнасиловал некую студентку – активистку и общественницу. Оказалось, свой, Товарищ. Девушку так мучил стыд, что даже злости в ней не было, она только просила Кристину не говорить отцу, университетскому декану:
– Пожалуйста, пожалуйста, не надо!
– А как насчет матери?
– Нет-нет! Она скажет ему!
Кристина ощетинилась. Девица, что твой щенок добермана при виде дрессировщика с плеткой – сразу в позу покорности, уши прижаты… Только бы не узнал Великий и Могучий Добрый Папочка. Оставив без внимания ее просьбы, Кристина всем все рассказала и особенно радовалась реакции Фрута. Все стали девушку опекать, а по поводу Товарища, который сделал это, – гневаться и ругаться; обещали с ним разобраться, наказать, исключить… Но все так разговорами и ограничилось. Когда он следующий раз явился, его приветствовали как обычно: «Эй, чувак, как делишки?» Кристина от Фрута не отставала, и тогда он передал ей объяснения Товарища: в том, что произошло, его вины нет, так как девица сама напрашивалась, сидела развалясь, без лифчика, он ее потрепал по попке, чтобы она сообразила, что привлекает внимание, а она вместо того, чтобы врезать ему по морде, спросила, как он насчет врезать пивка. Фрут покачал головой, скорбя по поводу
глупости и политической реакционности человечества. Скорбел, скорбел, да так ничего и не предпринял. Как она ни настаивала, ни до каких бесед с виновником – не говоря уже о «наказании» или «исключении» – так и не дошло. Да, сказал Фрут, он считает Товарища вредителем, но высказать это ему не может. Да, он полагает, что Товарищ поставил под удар их общее благое дело, но ссориться с ним из-за этого не станет. Надругательство над девушкой – ничто, если сравнить с еще худшим поруганием, которому при таком обороте дел может подвергнуться мужская дружба. Фрут мог отчитать, выгнать, отлупить предателя, труса или какого-нибудь напыщенного осла за малейшую провинность. Но не за это – нападение на семнадцатилетнюю девушку не числилось даже среди торопливо, от руки добавленных приписок к скрижалям Неприемлемого Поведения, поскольку изнасилованная не принадлежала к разряду своих. Кристина поиграла расовыми уравнениями: изнасилованная черная, насильник белый; тот и другая черные; оба белые. При какой комбинации реакция Фрута проявится резче? Что до сочувственных стонов других девушек из организации, то их солидарность с жертвой могла бы, конечно, помочь, если бы и у них не возникали неприятные вопросы: а она-то куда смотрела? она-то что ж?…Постепенно Кристина спустила этот случай на тормозах, и благое дело гражданского неповиновения на фоне личной покорности продолжилось; лишь время от времени опять всплывал тот же образ, поворачивался в профиль, глядел спокойно, без укоризны. Вернувшись с похорон деда, она развязала рюкзак и вытряхнула оттуда бумажный пакет с обручальными кольцами. Ого! – по большей части изрядные такие бриллиантики. Двенадцать женщин могли бы расписаться в гостевой ведомости отеля «Жизнь удалась». Вопрос лишь в том, насколько подошла бы им тамошняя меблировка. В тысяча девятьсот семьдесят третьем году все, как один, завидущими глазами смотрели на отели «Тремейн» с их якобы невероятным уровнем комфорта. Тем более что все – как радикалы, так и умеренные – хотели одновременно и рук не замарать, и своего не упустить – и плюнуть, и вкусить, да послаще, поэтому благое дело неповиновения стали, пусть нехотя, с отвращением, но все больше подменять соглашательством. Угол зрения на проблему изменился, сама она как-то разъехалась, растеклась, и ее средоточие переместилось с улиц и подворотен в офисы и конференц-залы шикарных отелей. И никому не нужна стала уличная активистка-повариха-сиделка-машинистка-демонстрантка-раздатчица сухофруктов, да и старовата она была уже, чтобы вести агитацию в среде нового выводка хипповых студенточек, которым палец в рот не клади – о, они уже и стратегию превзошли! Конечно, чтобы работать в колледжах, у нее образование не то, а на телевидении – да ну, это ж совсем без царя в голове надо быть. Дело о безучастном взгляде было внимательно рассмотрено Высшим Судом и навсегда закрыто. Она себя изжила. Фрут заметил, что она страдает, проникся безысходностью, и они расстались друзьями.
Что ж, ей он запомнился, пожалуй, как последний в жизни настоящий друг. Он бы опять впал в скорбь, кабы узнал, как низко она пала: сперва содержанка, а потом так и вовсе – дурной, через линялую копирку, оттиск буржуазного деда. И был бы прав, потому что, когда доктор Рио ее вышвырнул и оставалось только идти куда глаза глядят, ноги уже не шли и не было ей места иного, как только дом. Ее дом, собственный. Вцепиться в него и держать, не позволять сумасшедшей гадине ее выселить.
В последний раз по этой дороге Кристина ехала в машине. Сидела впереди из-за объемных юбок – весь этот синий многослойный шифон надо ведь где-то разместить! Платье на ней – кинозвезда позавидует: плечи голые, без бретелек, а по лифу всё блестки, блестки из горного хрусталя. На заднем сиденье мать; за рулем дед – ведет свой «понтиак» 1939 года и злится, потому что на дворе уже тысяча девятьсот сорок седьмой, а автомобили послевоенных выпусков для большинства гражданских все еще недоступны. Как раз об этом он и говорит, объясняя свое странное настроение, не подходящее к лихорадочной веселости празднества: хотя и отложенное, но как-никак шестнадцатилетие внучки, да и окончание школы к тому ж. Она-то полагает, что истинная причина недовольства деда та же, по которой они с матерью ликуют. На чисто семейном обеде, предварявшем празднование в отеле, они провели удачную акцию по устранению Гиды и от души радовались, глядя, как ее наказывает муж. Наконец-то они остались втроем. Без этой прилипалы, этой тупоголовой невежды, она им больше не пачкает прекрасную картину возвращения домой.
Кристина, от самой машины об руку с дедом, картинно входит в залу; этакая девица-красавица в сногсшибательном платье – живое доказательство и воплощение светлого будущего, которое при правильном настрое уготовано их расе. Под аплодисменты собравшихся оркестр заводит «Happy Birthday» с переходом на «Harbor Lights». Мэй лучится счастьем. Кристина сияет. Отель битком набит ветеранами в военной форме, отдыхающими парочками и приятелями хозяина. Музыканты переключаются на «How High the Moon», потому что будущее не просто светлое, оно уже здесь, в кармане, в виде чеков с жалованьем, оно ощущается в действии билля о правах десантника [59] , слышится в раскатах по-модному сиплого голоса вокалиста. Да стоит только голову поднять – поглядишь поверх танцующей на свежем воздухе толпы, и сразу ясно, как расположились звезды. Послушай шум прибоя, вдохни аромат океана – какой он крепкий и мужской!
59
Имеется в виду закон 1944 г., введенный для помощи военнослужащим в переходе к мирной жизни.
И тут какой-то ропот, возгласы. Заозирались. В самом центре Гида – танцует с неизвестным стилягой в зеленом долгополом пиджаке. Он вздымает ее над головой, потом она пролетает у него между ногами, в сторону, поворот, вращение, он приседает, оттопырив сжавшуюся задницу, и как раз вовремя: пора во всеоружии принять в объятия косовато, бедром летящую с размаха на него партнершу – еще бы: буги-вуги – это вам не какой-нибудь вальс-бостон! Оркестр ревет. Толпа распадается. Билл Коузи кладет салфетку на стол и встает. Гости искоса наблюдают его приближение. Долгополый пиджак замирает на полушаге, из кармана низко свешивается цепочка. Платье Гиды можно принять за красную комбинашку; лямочка с плеча съехала к локтю. На мужчину Билл Коузи даже не смотрит, он не кричит и Гиду никуда не тащит. То есть вообще – он к ней даже и не прикоснулся. Музыканты, внимательные к каждому нюансу разгорающихся на площадке страстей, смолкают, так что, как Билл Коузи с парочкой разобрался и чем разрядил обстановку, слышат все.
В ушах Кристины рев океана. Она еще не так близко подошла к берегу, чтобы на самом деле слышать прибой, значит, это у нее давление подскочило. На очереди головокружение и зигзаги света перед глазами. Надо секунду передохнуть, но Гида-то не дремлет. Гида делает что-то непонятное, тайное, с этой своей жилистой паучихой на подхвате.
Ей следовало знать. Да она и знал а. Этой Джуниор неведомо ни прошлое, ни какая-либо история, кроме своей собственной. Из того, чего она не знает, о чем никогда даже слыхом не слыхивала, можно составить целый мир. В ту же минуту, когда девица, усевшись за кухонный стол, принялась сдабривать враки елеем этих своих «да, мэм», уличная вонь, которую она при этом источала, ударила не только в нос, но и в уши, будто истошный крик берегись! Такую девку на что угодно можно подбить. Однако именно это в ней и подкупало. Девица с улицы, умудрившаяся выжить без револьвера, достойна восхищения. Наглые глаза, озорная улыбочка. Ее готовность выполнить любое задание, обойти любое препятствие для Кристины дар Божий. Более того: Джуниор способна слушать. Воспринимать жалобы, шутки, самооправдания, советы, воспоминания. Без осуждения, без какой бы то ни было оценки. Ей попросту интересно. А в доме, где повисло многолетнее молчание, любой разговор о чем угодно и с кем угодно – это музыка, симфония, кончерто гроссо. Кому какое дело, что она тут по углам с внуком Вайды обжимается? И ему хорошо. И ей приятно. Сексуально пристроенная девушка не так скоро сбежит. Что Кристина упустила из виду, так это кредо всякого бродяги: бери, что идет в руки, и не бери в голову. А это значит: дружба – да, конечно; верность – ну нет!