Любожид
Шрифт:
Герцианов переждал хохоток слушателей и сказал:
– Так что, как видите, быть евреем в Советском Союзе легко. Для этого ничего делать не надо, нас и без этого от людей отличают!
– Нет, это безобразие! – снова возмутилась татарка, хотя публика предпочла посмеяться.
Но Герцианов умело подхватил свой конфликт с татаркой:
– Отчего ж безобразие, дорогая? Мне, например, уже в семь лет мои уличные друзья объяснили, что я еврей. Они поймали меня, когда я шел из школы, окружили, повалили в снег и стали мазать губы салом, говоря: «Вот тебе, жиденок! Жри наше сало! Угощайся!» Но это, конечно, были пацаны, шпана. А вот потом, во время войны, когда я на Южном фронте с концертами выступал, пришел к нам за кулисы один полковник…
– Ефим, не надо! – уже настойчиво и громко попросил Кольцов.
– Отстань! Мне надо! – ответил ему вбок Герцианов и снова
Одного этого слова, произнесенного с поразительно точной брежневской интонацией, оказалось достаточно, чтобы слушатели поняли, о ком идет речь, и притихли в оторопи. А Герцианов продолжал как ни в чем не бывало:
– Поговорил он с нашими артистками, значит, а потом пригласил меня «у свой кабинет». И там собственноручно налил мне, сами понимаете, стакан и говорит… –
Тут Герцианов совершенно непонятным образом – без всякого грима – полностью перевоплотился в Леонида Брежнева и продолжал его голосом: – Ну до чего ш вы, жиды, талантливый народ, мать вашу удушу! Если б я могх так смешно выступать, я б усех телефонисток Южного хронта употребил!
Публика громко расхохоталась – все, даже офицеры.
– Так что, как видите, проблем насчет сохранения своей национальности у нас, у евреев, нет. Больше того, наше правительство проявляет о нас заботу и постоянно закаляет нас для борьбы. Например, при царе была пятипроцентная норма приема евреев в институты, а теперь – полпроцентная. На экзаменах всем абитуриентам дают решать школьные задачи, а евреям – только такие, которые кандидаты наук могут решить, да и то не все. То есть если ты, жиденок, хочешь попасть в институт, то с первого класса учись лучше всех. Чтоб тебя ни один профессор срезать не смог! Но это же прекрасно, друзья мои! – Герцианов впервые за все свое выступление повысил голос: – Это значит, что наше правительство с детства воспитывает в еврейских детях азарт борьбы, дух бойцов и победителей! – И тут же вернулся к нормальной, бытовой интонации: – А кто не хочет принимать участия в этой борьбе и записывается русским или там украинцем – того все равно рано или поздно разоблачают и – бац по физиономии! Ну-ка, жидовская морда, хотел скрыть, что ты еврей, и пофилонить, как русский? Не выйдет! Давай-ка, становись лучше всех, а то не выживешь!…
Он снова переждал смех, но тут продавщицы, стоявшие за стойкой, заорали:
– А ну кончай выступать! Тут те не театр!
Однако никто – ни Герцианов, ни публика – не отреагировал на этот крик, и потому одна из продавщиц вытащила из-под прилавка телефон и стала резкими, срывающимися движениями накручивать диск.
– Не надо, девушка, – попросил ее Кольцов. – Это же Герцианов. Вы его в кино сто раз видели. Ну, выпил человек…
– А выпил – пусть домой идет и там выступает! А тут я отвечаю! – Продавщица решительным жестом откинула волосы от уха и приложила к нему телефонную трубку: – Алле! Товарищ капитан! Это Соловьева из пивного бара. Тут у нас один артист с антисоветскими речами выступает…
Кольцов бессильно вздохнул и посмотрел на Герцианова. Тот был явно в ударе, и – Кольцов это прекрасно знал – никакой силой, кроме милицейской, его уже нельзя было увести с этой «сцены».
– …И до того у нас в стране дошла забота о евреях, – вещал Герцианов, негромко, но умело посылая свой голос по всему павильону, – что никого не отпускают жить за границу – если какой-нибудь узбек или украинец напишет заявление, что желает уехать в Канаду, так его за это сразу в дурдом! – а нам, евреям, опять же привилегии! Хочешь в Америку – катись! В Австралию – скатертью дорога! В Израиль – вали, сука! Ну, разве это не привилегия? Но я вам больше скажу: сейчас в России наступил исторический период обращения русских в евреев! Ага! Русские, литовцы, калмыки и даже украинцы дают взятки, чтобы в архивах случайно «нашлись» данные, будто их бабушки были еврейками. Один мой друг, художник по фамилии Иванов, пришел в ОВИР и потребовал, чтобы его отпустили в Израиль, потому что он еврей. «Как так? – изумился начальник ОВИРа. – Какой же ты еврей? Ты же Иванов, русский!» «А я, – говорит Иванов, – чувствую, что я еврей!» «Но у тебя же по документам видно: отец – чистокровный русак и мать – русская!» «А я, – говорит Иванов, – чувствую, что я еврей!» Ну? Разве это не исторический период? Веками нас заставляли отказываться от еврейства, громили, мазали губы салом, крестили, убивали в газовых камерах, загоняли в мусульманство, христианство и католичество, отняли еврейские школы, лишили языка и называли «жидовскими мордами», и вдруг – наступило историческое событие: русские записываются евреями! Украинские антисемиты платят взятки, чтобы им прислали
вызов из Израиля! Грузины мечтают выдать своих дочерей не за грузин, а за евреев!… Кольцов посмотрел на часы. С момента телефонного звонка продавщицы прошло уже шесть минут, милиция должна вот-вот приехать. Он вернулся к их столику и нагнулся за портфелем Герцианова. Но под столиком было пусто. И под стулом тоже.– Портфель ищешь? – спросил кто-то по соседству. – Алкаш тут один крутился, «раб КПСС». Он и сфиздил портфельчик. Я сам видел!
– А что ж ты не задержал? – спросил Кольцов.
– А на фуя мне? – пожал плечами сосед. – Как твой-то начал выступать, так у него портфель и сфиздили! А фули? И правильно! Не фуй народ мутить супротив советской власти!
Слушая эту выразительную родную речь, знаменитый русский кинорежиссер Виктор Кольцов, лауреат Каннского фестиваля, бессильно обвел глазами павильон. Хотя все продолжали слушать Герцианова, но Кольцов уже не сомневался, что ни один из них не заступится за своего любимого артиста, когда милиция явится с наручниками.
Вздохнув, Кольцов пошел к своему тестю…
В милиции их обоих оформили в вытрезвитель, а Герцианова еще и побили – не сильно, но больно. И били не по лицу, а чтоб следов не осталось – по почкам, по печени и по ребрам. Затем, перед отправкой в вытрезвитель, дежурный старлей предупредил:
– И скажи, бля, спасибо, что яйца не отшибли! Но больше чтоб не выступал, ты понял? А еще раз выступишь – гоголь-моголь жене принесешь. Усек, артист?
– Усек, спасибо, – ответил Герцианов.
Через час в вытрезвителе, лежа на койке после принудительного промывания желудка, Кольцов сказал Герцианову:
– Ну зачем ты Брежнева изображал? Теперь, даже если я соглашусь делать это ленинское кино, они тебя все равно не выпустят.
– А я не думаю, что теперь они доверят фильм о Ленине такому алкашу, как ты, – небрежно ответил Герцианов со своей койки.
Кольцов повернулся к тестю и посмотрел на него долгим и изумленным взглядом.
– Ты… ты специально это устроил, чтобы…
Тесть кивнул.
– Жидовская твоя морда! – сказал Кольцов с восхищением.
Глава 8
Next year in Jerusalem!
Иудейская религия, разделяя всех людей на избранных и презренных, на благородных и «необрезанных и нечистых», не сближала евреев с другими народами, а разделяла, вызывала подозрительность и вражду между ними. Особенно отталкивающей являлась шовинистическая идея господства над миром, сформированная в «священном писании» и получившая отображение в молитвах… Сионисты неоднократно предпринимали попытки теоретически обосновать стремление еврейской буржуазии к мировому господству…
Очередь в ОВИР оказалась самой странной из всех очередей, в которых пришлось стоять Рубинчику за сорок лет его жизни. А уж чего-чего, но опыта стояния в очередях у Рубинчика, как и у любого жителя империи, было сколько угодно. От детдомовских очередей в баню, столовую и даже в туалет, когда старшие пацаны заставляли младших выпить по десять стаканов воды и одновременно оккупировали все туалеты, до ночных «хвостов» за хлебом сразу после Второй мировой войны, когда свой четырехзначный номер нужно было писать чернильным карандашом на ладони. А потом многодневные очереди за подпиской на сочинения Джека Лондона, Чехова, Бальзака и даже Маяковского. И многомесячные очереди за ковром, швейной машиной, холодильником, пианино. И многолетние очереди за квартирой и автомашиной. И снова – уже в семидесятые годы – ежедневные «хвосты» за мясом, фруктами, овощами, водкой, лекарствами. Хунта, правящая империей, сделала эти очереди такой же ритуальной частью народной жизни, как у американцев – утренний душ, а у французов – кофе с круассаном. При этом и народ создал свою особую этику стояния в этих «хвостах»: даже в больничных очередях у людей возникало чувство единства и микрофлора семейности. А в очередях за книгами, театральными билетами или кубинским кофе люди знакомились, флиртовали, обменивались политическими новостями и анекдотами, начинали адюльтеры и даже делали предложения руки и сердца. Короче говоря, став в очередь, человек тут же становится частью живого организма, насыщенного и социальной, и сексуальной энергией. Когда Рубинчику было лет тридцать, он мечтал написать пьесу о том, как у подъезда Театра на Таганке совершенно незнакомые друг с другом люди с вечера занимают очередь на «Гамлета», а к утру, к моменту открытия касс, это уже не просто очередь, а почти семья – со своими внутренними конфликтами, драмами, любовью, изменой и гэбэшным стукачом, мучающимся вопросом, «стучать или не стучать?»…