Любви неправильные дроби
Шрифт:
Думаю, дед не лукавил, ему и вправду хотелось лишь трудом и умом заработанных благ, он и вправду хотел верить, что воздаяние – всегда по заслугам. Потому и не было никаких поспешных продвижений ни после женитьбы, ни в результате ее, хотя не исключено, что Хаим Левин запомнил и оценил столь необычные требования.
Все шло своим чередом: карьера, достаток, в 1905 году родился старший сын, Натан; в 1911-м – второй сын, мой отец. А в сентябре 1916-го дед получил генеральную доверенность на ведение всех дел Левина по лесоторговле и лесопереработке и на распоряжение связанным с этим имуществом.
То было воистину торжеством мировоззрения самоучки-бухгалтера! Год он управлял огромным хозяйством Левина в Белоруссии. Целый год. Всего только год.
А потом все рухнуло. Через Мозырь прокатывались то немцы, то поляки; то красные,
Всю жизнь потом мой отец удивительно ладно беседовал с пьяными и терпеть не мог, когда его пытались погладить по голове.
…То, что погромами брезговали немцы, понятно: еще не были разработаны безотходные технологии Аушвица, а вспарывать жидовские перины и животы штыками отменной «золлингеновской» стали – ну что за свинство, право!
То, что погромами не гнушались поляки, тоже понятно: вырвавшемуся наружу шляхетскому гонору сладок был ужас «тварей дрожащих».
Но красные?! Ведь во многих частях Красной армии комиссарили евреи, и так увлеченно распинались они о пролетарском интернационализме! Что же, не слышны им были вопли гонимых соплеменников? Или слышны, но в расчет не принимались? Мол, побалуется трудовой народ напоследок, перед окончательной своей победой, но вот ужо засучит рукава и взметнет к небесам новую вавилонскую башню всемирного братства, а прорабами на этой стройке будут они…
И метался по фронтам неутомимый Лев, организуя разгром отборных белых дивизий, и проектировал контуры будущей Республики Земного Шара, но в самых горячечных своих снах, в самом жутком бреду, навеянном спиртом и кокаином, не видел он, что руководить строительством будет совсем другой прораб, предусмотрительно проломивший башку проектировщика.
И поделом же им всем, ибо нет среди них невиновных! И прорабу все поделом: и брезгливая нелюбовь собственной матери, и ненависть любимой жены, и исковерканные ничтожества-дети, и те часы, когда мычал он, обделавшийся и беспомощный, валяясь на полу своей тайной спальни!
Еще только раз дед, в честь которого я назван Марком, попытался подняться. Было это во времена НЭПа. Он тогда переехал в Ленинград и там сумел развернуть что-то связанное с деревообработкой. Но в конце 20-х НЭП прихлопнули, деда разорили, и он уехал с женой и младшим сыном сначала в Кисловодск, а потом и еще дальше – в Баку. Там и умер в середине тридцатых, надломленный крахами и ранним уходом старшего сына, Натана.
А тот удался в того самого цадика и в свою мать, мою бабушку: добрый, порывистый, радостный, чуть экзальтированный. И все надежды дед Марк перенес на наследника «титула и состояния», как смешливо именовал себя Натан в письмах из-за границы. Ему хватило таланта с блеском отучиться в Брюссельском университете и защитить там докторскую диссертацию опять же по химии (какие причудливые совпадения в жизни двух совсем разных семей, сошедшихся волею революций в пыльном Баку, где уже позже познакомились и поженились мои родители!). И обаяния Натану хватило, чтобы влюбить в себя внучку крупного бельгийского банкира, но вот банального житейского ума, чтобы остаться с нею в Брюсселе, не хватило. Мало того что сам вернулся в Ленинград, так вдобавок, вступив в бельгийскую компартию, умудрился обратить невесту в свою радостную коммунистическую веру. И она, хорошенькая «декабристочка», четыре года сидела на чемоданах, ожидая, когда наконец разрешат ей упорхнуть из буржуазной неволи к любимому, в его на диво свободную страну. Но ее, к счастью, судьба охранила, все свои молнии направив на Натана. Вернувшийся доктор химии отслужил рядовым красноармейцем – равенство, так равенство! – потом еще два года добивался разрешения на приезд в Ленинград невесты, внучки банкира… а потом имел обстоятельную беседу в Большом доме на Литейном, про который обычно не очень веселые ленинградцы сочинили очень веселый анекдот: «Товарищ, не знаете случайно, где находится Госстрах? – Нет, где Госстрах,
не знаю, а вот Госужас – на Литейном».После беседы Натан изготовил в своей лаборатории какой-то сильный яд… и ушел.
Дед Марк умер задолго до моего рождения, в той самой квартире, где я потом прожил все двадцать два года своего пребывания в Баку. Там же умерла и бабушка. Их портреты висели в большой комнате, и дед всегда смотрел на меня сурово, словно наставлял: «Делай хорошо уроки – и воздастся!» А бабушка смотрела ласково, с той печалью в больших добрых глазах, которая поселилась в них, наверное, когда прозвенел вокзальный колокол, и поезд повез ее из Петербурга в маленький, невидный Мозырь, в долгую жизнь с честным, немногословным и нелюбимым бухгалтером…
Квартира располагалась в Крепости, Внутреннем городе, Ичери Шехэр, неподалеку от знаменитого Дворца ширваншахов. Ни нормальной кухни, ни, разумеется, ванной, ни, конечно же, туалета (ох, умели ценить комфорт мои деды!), но зато из окон большой комнаты и насквозь продуваемой веранды была ясно – рукой подать! – видна великолепная бакинская бухта.
И улица называлась не какой-то там Искровской, а горделиво – Тверской.
Так что часто удивлял я в молодости знакомых москвичек, роняя небрежно: «А я вот вырос на Тверской!»
VI
Итак, Григорий Аврутин, дед мой по матери, прибыл в Одессу. Хочется думать, что прибыл морем. Триумфаторам пристало неспешно и торжественно спускаться по трапу, с борта так же торжественно вошедшего в порт белого парохода.
Прибыл, дабы вступить в совладение первым в империи заводом по производству лимонной кислоты. Официальная тогдашняя его должность, главный инженер, теперь более соответствовала бы названию «директор по производству», ибо отвечал он и за технологию, и за ритмичность работы, и бог еще весть за что. Греко-итальянец занимался поставками сырья и подсчетом выручки, которая росла так стремительно, что радостного потирания рук явно не хватало, да и восторженного хлопанья по собственным ляжкам – тоже. Адекватной реакцией на такое крещендо ежемесячного сальдо могла быть только жаркая помесь сиртаки с тарантеллой.
Хотя дед владел лишь малой долей этого вкусного пирога, она, доля, выливалась не только в фантастический для недавнего бедного ученого оклад, причем в золотых рублях, самой твердой в тогдашнем деловом мире валюте, но и в предоставленный заводом элегантный выезд, и в четырехкомнатную квартиру недалеко от морского вокзала, и (этой льготой дед особенно гордился) в абонируемую на весь сезон ложу-бельэтаж в оперном театре.
В феврале 1913-го родилась моя мать. Ее назвали нееврейским именем Матильда – дед тогда еще ощущал себя прежде всего европейцем, да и любил очень арию из «Иоланты»: «Кто мо-о-ожет сравниться с Матильдой моей?!» Но родившуюся в 1916-м вторую дочь назвали по настоянию более приземленной бабушки уже вполне традиционно: Шевой. А в лихом 1919-м родился и долгожданный мальчик, Соломон.
Одессу во время гражданской войны неоднократно брали то белые, то красные, но погромов в исторически многонациональном городе не было, к стенке ставили исключительно из классовой ненависти. Греко-итальянец сбежал, завод не работал, дед жил тем, что умудрялся прямо во дворе своего буржуазного дома варить из всякой всячины едкое хозяйственное мыло, всегдашний дефицит во времена войн и смуты. Варево разливалось по ящикам письменного стола; позже, наряду с книжными шкафами, звучным немецким пианино и необъятным обеденным столом, он перевезен был в Баку, но стоял в задней комнате, ибо был весьма, после трехлетнего участия в мыловарении, обшарпан.
Когда мыло застывало, дед нарезал его на бруски и обменивал на еду и одежду. Поскольку топливо для мыловаренных котлов он заготавливал сам, то руки его от этого «производства полного цикла» замозолились и задубели, что однажды спасло его во время нежданного визита чекистов. В квартирах престижного дома те набирали «буржуев» для очередной партии заложников, многих соседей взяли, но дед настаивал на своем пролетарском происхождении. Тогда старший группы, матрос, полупьяный от самогона и донельзя счастливый от ниспосланной ему роли высшего судии, велел: «Покажи руки!» Увидев мозолистые крупные кисти бывшего молотобойца, вынес вердикт: «Таких мозолей у буржуев не бывает!» С тем и удалились соратники аскетичного Феликса, прихватив, правда, все мыло и почти все съестное. Может, реквизировали для нужд революции, но расписку не оставили.