Люда Власовская
Шрифт:
– Пошла вон, Мушка, ты не умеешь держать себя! – холодно отозвалась Анна, награждая провинившуюся девочку уничтожающим взглядом. – Пошла вон!
Мушка, сконфуженная и присмиревшая, молча сползла с постели Анны и бесшумно удалилась, сознавая свою вину.
– Ну? – затаив дыхание, мы так и впились взглядами в лицо Вольской.
– В 17-м номере появилась черная женщина! – торжественно и глухо проговорила она.
– Анна, душечка! Когда ты ее видела? – прошептала Белка, хватая холодными, дрожащими пальцами мою руку и подбирая под себя спущенные было на пол ноги.
– Сегодня, во время музыки, перед чаем. Я сидела в 17-м номере и играла баркаролу Чайковского, и вдруг мне стало
– А ты не врешь, душка? – усомнилась Кира.
– Анна никогда не врет! – гордо ответила Валя Лер, подруга Вольской. – И потом, будто ты не знаешь, что 17-й номер пользуется дурной славой…
– Ах, душки, я никогда не буду там заниматься! – в ужасе зашептала Иванова. – Ну, Вольская, милая, – пристала она к Анне, – скажи: она смотрела на тебя?
– Я не заметила, медамочки, потому что страшно испугалась и, побросав ноты, кинулась в соседний номер к Хованской.
– А Хованская ее не видела?
– Нет.
– Хованская парфетка, а парфетки никогда не видят ничего особенного! – авторитетно заметила Кира.
– И Вольская парфетка, – напомнила Белка.
– Анна – совсем другое дело. Анна же особенная, как ты не понимаешь? – горячо запротестовала Лер, питавшая восторженную слабость к Вольской.
– Медамочки, – со страхом снова зашептала Бельская, – а как вы думаете, кто она?
– Разве ты не знаешь? Конечно, все та же монахиня, настоятельница монастыря, из которого давным-давно сделали наш институт. Ее душа бродит по силюлькам [13] , потому что там раньше были кельи монахинь, и ее возмущает, должно быть, светская музыка и смех воспитанниц! – пояснила Миля Корбина, незаметно подкравшаяся к группе.
– Медамочки, а вдруг она сюда к нам доберется – да за ноги кого-нибудь! Ай-ай, как страшно! – продолжала Вельская, окончательно взбираясь с ногами на табуретку.
13
Силюльками в институте называли комнаты для музыкальных занятий.
– Знаете, душки, если мне выйдет очередь музицировать в 17-м номере, я в истерику – и в лазарет! – заявила Кира.
– А Арношка тебя накажет! Она ведь истерик не признает…
– Пусть наказывает… А я все-таки не пойду! Этакие страсти!
– А ты боишься, Власовская? – обратилась ко мне Анна, когда мы, перецеловавшись и перекрестив друг друга, стали расходиться по своим постелям.
– Нет, Вольская, не боюсь, – спокойно ответила я, – ты прости меня, но я не верю всему этому.
– Мне не веришь? – и большие глаза Анны ярко блеснули в полумраке. – Слушай, Людмила, – продолжала она своим сильным грудным голосом, – я сама не верила своим глазам, но… слушай, это было… Я ее видела… видела черную женщину, клянусь тебе именем моей покойной матери. Веришь мне теперь, Люда?
Да, я ей поверила. Я, впрочем, ни на минуту не усомнилась, что Анна говорит правду, – нет, Вольская была в наших глазах особенной девушкой. Она никогда не лгала, не пряталась от наказания за свои провинности и была образцово честна. Правда, ее нервозность казалась иногда болезненной, и в первую же минуту ее рассказа я подумала, что черная женщина была всего лишь плодом ее расстроенной фантазии. Но когда Вольская поклялась мне, что действительно видела черную женщину, – я больше уже не смела сомневаться в ее словах, и мне действительно стало
страшно…Глава VII. Кис-Кис. – Исповедь. – Батюшка
На следующий день было немецкое дежурство. Фрейлейн Геринг – добродушная толстенькая немочка, которую мы любили настолько, насколько ненавидели Пугача-Арно, – еще задолго до звонка к молитве пришла к нам в дортуар и стала, по своему обыкновению, «исповедовать», то есть расспрашивать девочек о том, как они вели себя в предыдущее – французское – дежурство.
Мы никогда не лгали Кис-Кис, как называли нашу фрейлейн, и потому Краснушка в первую же голову рассказала о вчерашней «истории», Миля Корбина присовокупила к этому рассказу и свое злополучное происшествие. Фрейлейн внимательно выслушала девочек, и лицо ее, обыкновенно жизнерадостное и светлое, приняло печальное выражение.
– Ах, Маруся, – произнесла она с глубоким вздохом, – золотое у тебя сердце, да буйная головушка! Тяжело тебе будет в жизни с твоим характером!
– Дуся-фрейлейн, – пылко вскричала Краснушка, – ей-Богу же, я не виновата! Она ко мне придирается.
– Ты не должна говорить так о твоей классной даме, – сделав серьезное лицо, произнесла Кис-Кис.
– Право же, придирается! Ведь из-за пустяка началось – зачем я поцеловала Власовскую после звонка.
– Ну и промолчала бы, смирилась, – укоризненно произнесла фрейлейн, – а то ноль за поведение. Фи, стыд какой! Выпускная – и ноль… Ведь Maman может узнать, и тогда дело плохо… Слушай, Запольская, ты должна пойти извиниться перед мадемуазель Арно… Слышишь, ты должна, дитя мое!
– Никогда, – горячо вскричала Маруся, – никогда! Не требуйте этого от меня, я ее терпеть не могу, ненавижу, презираю!
– Значит, ты не любишь и меня! – произнесла Кис-Кис, укоризненно качая головой.
– Я не люблю? Я, фрейлейн? И как вы можете говорить так, дуся, ангел, несравненная! – и она бросилась на шею наставницы и вмиг покрыла все лицо ее горячими, быстрыми поцелуями.
– А Пугача я все-таки ненавижу, – сердито поблескивая глазами, шепнула Краснушка, когда мы становились в пары, чтобы идти вниз.
Первый урок был батюшки.
Необычайно доброе и кроткое существо был наш институтский батюшка. Девочки боготворили его все без исключения. Его уроки готовили дружно всем классом; если ленивые отставали, прилежные подгоняли их, помогая заниматься. И отец Филимон ценил рвение институток. Чисто отеческою лаской платил он девочкам за их отношение к нему. Вызывал он не иначе, как прибавляя уменьшительное, а часто и ласкательное имя к фамилии институтки: Дуняша Муравьева, Раечка Зот, Милочка Корбина и так далее. Случалось ли какое горе в классе, например, наказывали кого-нибудь, – батюшка долго расспрашивал о «несчастье» и, если наказанная пострадала невинно, шел к начальнице и выгораживал пострадавшую. Если же девочка была виновата, отец Филимон уговаривал ее чистосердечно принести повинную и загладить проступок.
Во время своих уроков батюшка никогда не сидел на кафедре, а ходил между скамейками, поясняя заданное к следующему дню, то и дело останавливаясь около той или другой девочки и поглаживая ту или другую склоненную перед ним головку. Добрый священник знал, что в этих холодных казенных стенах вряд ли найдется хоть одна душа, способная понять чуткие души девочек, с самого раннего детства вырванных судьбой из-под родной кровли… И он старался своей лаской хоть отчасти заменить им тех, кого они оставили дома, поступая в учебное заведение со строгой дисциплиной.