Люди Дивия
Шрифт:
Скука вынудила меня пересчитать пассажиров вагона, впрочем, немногочисленных. Жизнь в этом пути тянулась однообразно. Снова и снова лезла мне в голову смешная, но в сущности перспективная мысль взяться за воспитание Октавиана Юльевича, маленько потрепать, обескуражить его, ведь он был, что ни говори, обыкновенным болтуном и праздношатающимся в сравнении со мной, великим тружеником! Я посмотрел на тоненький, прозрачный профиль Момсика, отчасти сливающийся с сиянием пейзажа в окне, и усмехнулся, плотоядно, сладострастно, вероломно, - многое сквозило в одном узком и быстром движении моих губ. Коварство же мое заключалось в том, что я окончательно надумал бросить Момсика, но вместе с тем и ввергнуть его в тяжкое испытание, я решил проехать дальше, до Ветрогонска, и там сдать его на руки моей тетушке, отдать ей его в выучку и муштру,
Я вовсе не коварен и не зол и за коварство своей внезапной усмешки не вполне ответчик. Да и мог ли я не усмехнуться, когда, в тепле души породив нечто гуманное в отношении тетушки, незаслуженно прозябавшей в одиночестве, представил себе, как она, забрав власть над поэтом, вышибает из его мозгов всякий скороспелый вздор? Удержаться было невозможно.
У меня была позиция, и сводилась она к тому, что я беспрекословно исполняю приказ проследовать в лес. Попадись я при этом еще на удочку Момсику, который не только увязался за мной, но и принуждал меня каким-то образом думать о нем, и думать даже не без тревоги, - не будет ли это перебором? Еще каким! Я посуровел. Зло, точи наш разум, пей нашу кровь! мы все выдержим! нас не сломать! Я не имел морального права позволить этому прохвосту путаться у меня под ногами, отвлекать меня от главного. Вот и все мое зло. Что оно, как не естественное желание труженика защититься от разлагающего влияния трутня?
Когда мы в Ветрогонске вошли в дом тетушки, я посмотрел на себя в зеркало, отыскивая искажения, которые вполне могли возникнуть в моем облике после изнурительной поездки с краснобаем и благодаря зародившимся в моем уме несколько сомнительным намерениям на его счет. Отражение предстало предо мной в полный рост. Мистически отчитываясь, зеркало представляло высокого сильного человека, без всякого брюшка, с его выгоревшими на солнце волосами, словно высеченным из гранита лицом, волевыми чертами... Жизнь прекрасна. Профанический городишко, где мы очутились, был полон глупости и рож, но это мало беспокоило меня. В глазах тетушки я ничуть не переменился, и она с удовольствием прижалась ко мне, подставляя щеку для поцелуя. И все же печать страдания уже легла на мое чело.
После ужина, на закате, я спустился к реке, на медленный, плавный и грустный берег, а Момсик, которого томило какое-то смущенное недоумение, увязался за мной и на том берегу сказал:
– А эта женщина... там, в доме... кто она?
– Мы остановились у нее, - ответил я, затаив усмешку.
– Понимаю... Догадываюсь к тому же о вашей родственной связи... Но что она собой представляет?
Я почесал в затылке, раскрыл усмешку и произнес как можно мягче и убедительнее:
– Оставайся с ней, вот уж будешь как кот в масле кататься.
Но Момсэ не мог сразу принять решение, тем более когда ему казалось, что я это решение навязываю. Что до его недоумений на счет моей тетушки, я их находил вполне обоснованными и даже разделил бы их с ним, когда б не знал эту особу и случись мне увидеть ее впервые. Тетя Мавра была, что называется, гренадерского телосложения и очень веселой, бойкой бабой, она умела обволакивать и зачаровывать, хотя нередко эти чары тайными тропами переходили в удручающее впечатление у ее жертв. Вернее сказать, человек оставался в плену очарования, а все же исподволь чувствовал себя подавленным и, может быть, отчасти обманутым, обведенным вокруг пальца. Я хорошо знал все это, поскольку некогда и мне крепко доставалось от женственных умений родственницы, ничего, естественно, о моих переживаниях не ведавшей, и сейчас я внутренне покатывался со смеху, представляя, что творится в душе моего друга. Вот-вот заделается у нее в свиньей, наподобие того, что произошло со спутниками Одиссея, мифологически подумал я, свободный человек.
Да, я был фактически свободен, ибо тетя Мавра давно уже утратила в моих глазах свой прежний ореол, а от Момсика я имел перспективу с ее помощью в ближайшее же время избавиться. Однако Момсиково понимание свободы обладало немалой крепостью, и не так-то легко было переломить его стремление бежать прочь от всяких чар и пленений. Я видел, как усиленно он борется. С другой стороны, именно нынешним вечером он неотвязно задумался над практическим состоянием своих дел и, видя
его не слишком отрадным, хотел более или менее сносно определиться, а потому мое предложение не прозвучало для него полной ахинеей. Я почувствовал в нем эту легкую, еще очень хрупкую струю податливости.– Выбирай, что для тебя лучше, болтаться на манер перекати-поле или отдать наконец предпочтение оседлому образу жизни, - веско и назидательно вымолвил я.
– Но помни, что ты должен заботиться о благоприятных условиях для выращивания своих идей.
– О тепличных условиях?
– забеспокоился Октавиан Юльевич с заведомым отчуждением, осуждая во мне коварство мысли о нем как о искателе теплого местечка.
– Э, милый, - засмеялся я, - у нас свои чудеса и тайны, у старшего поколения - свои. И так заведено, и с этим не поспоришь. Тетя Мавра, даром что годится тебе в бабушки, обладает непостижимым даром страсти и чувственности, и как попадешь к ней в оборот, так только держись и о спокойной жизни позабудь! Люби ее, парень. Самое разумное в твоем положении - не противиться ее обаянию. И уважай в ней личность, мощь и некую красоту, уважай тайну ее вечной молодости, вообще тайну ее необыкновенного бытия, каким бы чересчур великовозрастным и даже смешным оно тебе не представлялось...
– Что ты мне проповеди читаешь?
– уязвленно выкрикнул поэт.
– И не насилуйте мою волю, ты и твоя тетка! Высок травматизм среди старушек. Но за скупыми цифрами статистики не всегда раскрывается тот факт, что часто виновниками их бед становятся юные ребята, которых им взбрело на ум обольстить.
Я протестующе выставил ладони, отверг его обвинение.
– Не проповеди это... и никакого насилия, я только говорю тебе: выбирай, у тебя сейчас отличная возможность выбора. На одной чаше весов бурная, но в конечном счете абсолютно разумная жизнь с тетей Маврой, которая любит тебя и готова разбиться в лепешку, чтобы тебе жилось сладко, думалось славно, мечталось пышно. На другой - сумасшедший дом, унижение, прозябание и забвение в профаническом мире, насилие, настоящее насилие!.. со стороны врачей и Катюши, которая, как я вижу, меньше всего заботится, как бы не исковеркать великий путь твоей жизни, не растоптать всю твою славу, мысль, все твои небывалые идеи и поэтические задумки...
– Но зависеть от нее..?
– От старухи? Значит, ты выбираешь старушку?
– Подчиняться ее прихотям, тискать ее огромную дряблую грудь, плясать под ее дудку... как же моя самостоятельность, моя самобытность? Послушай, проговорил Момсик с исказившимся от смущения и угнетавших его сомнений лицом, - я не должен бы вообще этого говорить, а сразу отказаться, отвергнуть, как нечто недостойное мужчины, поэта, вольнодумца, понимаешь? Но ты внушаешь мне какое-то особое доверие, и я хочу все-таки обсудить детали, возможные нюансы...
– А что тут обсуждать?
– возразил я вдохновенно.
– Сообрази! Никто не узнает, я никому не скажу... а ты на славу попользуешься услугами боготворящей тебя старушенции. Какие идеи ты сочинишь, какие стихи придумаешь, пригревшись возле этой старой перечницы, которая, кстати сказать, еще совсем в соку и пышет жаром. Мягкая женщина!
Момсик с новой силой погрузился в сомнения. Разумеется, я прежде всего экспериментировал, выявлял границы его свободы, предполагая, что как только обнаружу их, придумаю, что бы такое с ними сделать. Это была игра, но игра по преимуществу честная с моей стороны, ибо я действительно готов был отдать тетю Мавру в распоряжение моего друга. И при этом я нисколько не опасался за ее будущее, хотя понимал, что уж кто бы другой, а вот Момсик отнюдь не подарок. Я не сомневался, что она очень скоро обуздает его и будет держать в ежовых рукавицах.
Считаясь с его задумчивостью, я добросовестно полагал, что он мысленно совершает выбор, но оказалось, что волнует его другое; он поднял на меня испытующий взгляд и глухо спросил:
– Почему ты так печешься обо мне?
– Это гуманизм, - пояснил я с быстрой отзывчивостью.
Мне казалось, сейчас он усмехнется проницательно, воскликнет: ой ли! но Момсик молчал, и мне пришлось продолжить:
– Если ты подозреваешь меня в злом умысле, поверь, твои подозрения необоснованны. Просто сам я уже выяснил для себя, что мне делать, и хочу, чтобы ты выяснил тоже. Так бывает. Так устроен человек, что не может затаиться, выяснив что-то для себя, а хочет, чтобы и для других все тотчас выяснилось тоже.