Люди Дивия
Шрифт:
Сколько раз, покинув ванную, я почти тут же забывал об этой лукавой и лицемерной улыбке в зеркале, об этом инфернальном привете из ледяной сказки небытия. Впрочем, бывали минуты, когда жизнь замедлялась под теплой струей и я словно последним усилием поднимал голову, возводил очи горе, чтобы слабо бегающими глазами обозреть доставшийся мне приют, эту ванную с отсыревшими и шелушащимися стенами, желтую лампочку, блестящие краны, полочки с расставленными на них бутылочками, пузырьками, с лежащими на них тюбиками, с мазями и пастами в пузырьках и тюбиках. С лосьонами и шампунями для частей тела, которые кажутся мне немыслимыми, чудовищными в эту минуту, с полотенцем, висящим на веревке, - его моя жена только что запихивала в свое лоно, насухо все там вытирая. Человек! Отвратительно! Обрубок мяса, изрезанный щелями! Куда они ведут? Во что? Где душа? Но в ванной мне предлагался - не берусь судить, кем именно, - шанс почувствовать
Выйдя из ванной, я, чопорный и высокомерный, молча прохожу мимо жены, подающей ужин; жена моя морщит лобик, прекрасно понимая мое состояние, но словно не ведая, как ей защитить свое достоинство. На этот раз я не упустил шанс и осознал величие святости. Прекрасен человек, сидящий в пустыне и в скорби о мирской суете обхвативший голову руками. Он могуч, как Бог, и прекрасен, как дьявол. Уходить некуда и незачем, недосягаемость здесь, под носом у Риты. Моя пустыня возникнет прямо из обманных рощиц и кущей житейской прозы и будет крепнуть с каждой новой страницей романа, за который я сейчас же я сяду. Жена все-таки навязала мне ужин, и, работая челюстями, мы вернулись к прерванному разговору.
– Ты вставила себе искусственные зубы, почти не отличимые от настоящих, тебе и говорить, - буркнул я.
– Мне же лучше держать рот на замке.
Рита не имела ничего против такого распределения ролей. Ровным и хорошо поставленным голосом штатного наставника она произнесла:
– Тебе известно, Никита, что в оценке литературных произведений я подняла планку очень высоко. Не многие из них мне по-настоящему нравятся, а о твоих и говорить нечего.
Затем она, потеряв надежду, что я откажусь от своей литературной затеи, робко попросила:
– Хотя бы постарайся на этот раз не создавать карикатур. Не утрируй... не мистифицируй... не перегибай палку... Ты же знаешь, я не понимаю, как мне жить с тобой. Это мука! Не мучай меня больше. Пожалей! Как вышло, что я живу с тобой? Я совсем не знаю тебя и узнаю лишь по тому, что ты выплескиваешь на бумагу. Читаешь и видишь: вот что творится в душе этого человека! Но при чем тут я? Меня тошнит... Ты как паук, угрожающе двигающий челюстями... ну и ешь же ты, Никита, дикий человек! До чего неприятно смотреть... Я как муха, запутавшаяся в твоей паутине... Жизнь превратилась в твой пир, ты пожираешь меня, выедаешь мои внутренности. Кровосос! Плотоядный, кровожадный!
Она бросила на меня умоляющий взгляд.
– Но подумай обо мне, - возразил я.
– Что мне делать? И что я должен был бы сделать, если бы ставил вопрос таким же образом? Кроме как с тобой, мне больше не с кем жить...
Я говорю, красно говорю, все больше увлекаясь, моя речь превосходна объемом и содержанием, но в глубине души меня гложет страх, что жена подведет к правде, на которую мне нечего будет возразить. И она подводит.
– Может быть, твой метод силен и даже по-своему правилен... но в нем нет любви. Вот что страшно.
Что мне остается, как не опустить голову? Я понурился. Ей, видите ли, страшно! Я готов подставить шею под топор, намалеванный этим ее мнимым страхом. Вдруг меня охватывает нетерпение. Жена смотрит на меня неотрывно, с печалью, и на ее глазах блестят слезы. Как она, несмотря ни на что, глубока! Нетерпение вертится волчком в моей душе и развивает мысль, что на свете нет у меня существа роднее и нужнее Риты, что я никуда от нее не уйду и мне в известном смысле даже необходима зависимость от нее, но выразить себя и определиться возле нее я смогу, лишь запустив руки под ее халатик, где тайна (сущего, бытия, мироздания) выше и крепче всей мировой эзотерики. В душевной слабости, но резким движением я отодвигаю тарелку и хватаю упертые локтями в стол руки жены, на которых покоилось ее грустное и такое прекрасное лицо. Она словно запечатлена на картине - мастер хотел изобразить конкретную женщину, а изобразил человека как такового.
ЗРЕЛЫЙ МАСТЕР В ПОИСКАХ МЕСТА ДЕЙСТВИЯ----------- Где бы без помех и в доброй творческой атмосфере написать трактат? Андрон Остромыслов, выбирая место, изучающе, с придирками, проехал и осмотрел немало городов, правда, некоторые края он посетил только памятью или воображением. Ему не надо было напоминать или объяснять, что такое, скажем, северная столица с ее каменными набережными, мостами и роскошными дворцами, в этом случае и ночью бы разбудить его, а он без запинки ответит: туда не поеду, это не по мне. Москва тоже была ему хорошо известна, даже слишком хорошо. Что же делать? Но выбор, однако, был, что ни говори, большой, большим выглядело и путешествие философа. Как Гулливер шагал он под знойным небом, разглядывая трогательную скученность, сладкую печаль и негромкую,
но властную славу провинции.Проносились перед его глазами, оставляя равнодушным, каменные улицы, упитанные сочной и выразительной, однако беспорядочной, неизвестно какому стилю, времени, а то и народу принадлежащей архитектурой, перетекали Бог весть куда, запутываясь и замирая в тупиках, деревянные улочки, более близкие сердцу Остромыслова. Но все они попадались как бы не того разряда, какие-то глухие, с подслеповатыми домишками, пыльные и грязные, и Остромыслов видел, что с живущими на них людьми не найдет общего языка. Его проникновение затягивалось, переростало в настоящее путешествие, которому он радовался. Он думал уже было остановить свой выбор на Суздале, предполагая поселиться в знакомом домике с приятной, чистенькой старушкой-хозяйкой, которая относится к нему уважительно и берет недорого; ходить на досуге по монастырям и слушать перезвон колоколов, лежать, размышляя, на травянистом возвышении, может быть искусственного происхождения, и созерцать древние стены; старушка с удовольствием наведет чай аккурат к его возвращению, они немного поговорят, кушая пряники, а затем философ с головой погрузится в свой важный труд. Города, разлинованные улицами, изукрашенные прямоугольниками, кругами и точками домов, улавливали его в свою сеть, и он, отчасти упрощая, уже видел себя в середине вращающегося плоского колеса с точкой в центре, к которой он стремился и неуклонно приближался. И тогда он понял, что этой точкой помечен на образовавшейся в его воображении карте город Верхов.
Уверовав, что его порыв поскорее оказаться в Верхове и сесть за работу не случаен, Остромыслов принялся энергично собираться в дорогу, пытливо и озабоченно поглядывая на жену. И она поняла, что сейчас он уедет и вдали от нее на год, если не больше, засядет за свой труд, не утруждая себя припоминанием, что где-то на свете существует и скучает, тоскует по нему благоверная. Уж как она будет плакать, со стен города высматривая в степи намек на его возвращение! Однако сейчас ни единого вздоха, не говоря уже о чем-то хотя бы отдаленно смахаивающем на протест не сорвалось с ее губ. Эта женщина была само совершенство.
В ней и пристрастнейший взгляд не заметил бы различия красоты, ее убывания или возрастания в одной части тела не в пример другой, все было на месте, пребывало в удивительной гармонии, и волосы на голове были так же определенно и окончательно хороши, как пальцы ног. Остромыслов замер перед женой в восхищении, и она молча ждала, что произойдет дальше. Все холодно и чисто, будто дохнув струей морозного воздуха, рассчитавший - все: и приезд свой в Верхов, и дом, где поселится, и людей, с которыми пожелает свидеться, - Остромыслов сейчас вдруг с буйством, с несносной аффектацией дебютирующего актера бросился к женщине, забился, как в припадке, не устоял на ногах, подполз и, зарывшись лицом в груду одежд, которая с замечательной быстротой и как бы понятливостью спала с ее волшебной наготы, затрубил и завыл, уподобляясь вытягивающей голову к луне собаке. Он жадно, обливаясь слезами, целовал ее круглые колени, и его ноздри раздувались, он ловил знакомый и всегда неповторимый запах жены. Женщина робко переступала с ноги на ногу и поворачивалась, как хотел муж. Остромыслов поднимался вверх по ее телу, извиваясь, как змей, огибая выемки и нежно обволакивая выпуклости. Струясь, он добрался до ее приоткрытого рта и, проскользнув между ровными рядами белоснежных зубов, стремительно и темно покатился вниз, в бездну, откуда только что восстал. Как бы волна, громаднее дома, видневшегося в окне напротив, пронеслась внутри женщины. Она безвольно согнулась, присела и встала на четвереньки, а затем вытянула голову в направлении окна и принялась подвывать, чувствуя, что муж выходит из нее и входит опять как к себе домой. Упоенно закричал прощающийся с женушкой парень. И в следующее мгновение она увидела его под собой, меж ее расставленными ногами, он беспокойно, теряя в судорогах очертания, копошился под ее брюхом как в узкой кишке шахты. Поверженный забойщик, Андрон Остромыслов лежал на спине с зажмуренными в детском страхе глазами, с заострившимся носом, весь какой-то усохший, выжатый и бестолково распластанный, его лицо сморщилось в страдальческую гримаску, и, бессмысленно двигая по полу кулаками, он кричал:
– Какая мерзость! Мерзость!
Она не притворялась, будто не сознает своей отвратительности или вовсе не понимает, откуда взяться безобразию в столь прекрасном создании, как она. Что есть, то есть. Несчастная без обиняков и с некоторой даже заученностью разыгрывала карту своей наглой и циничной заматерелости. И ей бы поскорее прикрыть переставшую быть соблазнительной наготу, но, честная, она понимала, что сама по себе ничего не значит и нужнее сейчас не мучиться запоздалым стыдом и раскаянием, а помочь мужу, который плакал, как ребенок. Взяв в руки его голову и склонившись над ним, она целовала его в лоб, приговаривая: