Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Люди из захолустья
Шрифт:

– Чего "дяденька"? Ну, чего "дяденька"?

Потом тоже глянул на поле сквозь ледок. Напротив сидя спали двое в зипунах: один - с бородой, другой - мальчонка лет пятнадцати. С краю дремала широкая, во многих одеждах, старуха.

– Как есть наша Аграфена Ивановна, - шепнул Петр.
– Канем к ней в гости, вот перепугу-то будет!

– Какой же перепуг! Чай, свои!
– строго возразил Журкин.

Но и самому мало верилось, что приголубит их, бродяг, жох-баба Аграфена Ивановна. После Мшанска скрывалась она уже в третьем месте, на Урале, в заштатной слободе. Адрес ее насилу вымолили у родни, да и то неизвестно, правильный ли. Другого никакого пристанища не ожидалось на чужой стороне.

Сверху свесились ноги в

богатых, каких Журкин не видал давно, штиблетах и брюках; потом степенно спустился на пол и весь, по виду не простой, а состоятельный, среди полурваного вагонного мурья знающий себе цену гражданин. Он вынул зеркальце и щеточкой стал прочесывать черные с сединой волосы: обе вещички были дорогие, из белой кости. Потом гражданин влез в жилетку, потом надел однобортный, ловкий в перехвате пиджак, - все это, равно и брюки, пошито было из заграничного клетчатого материала. Дальше последовала каракулевая шапка лодочкой и с каракулем же, - но с каким каракулем!
– с курчавым, лаково лоснящимся - толстое пальто, с которого гражданин легкими щелчками сбил кое-какие пылинки. Даже Петр проникся уважением и, приосанившись, горловым голосом, каким он разговаривал бывало с именитыми покупателями, спросил:

– А вы, извиняюсь, как нам по дороге, далеко едете?

– М-мм?
– не разжимая губ, спросил гражданин и, кому-то там верхнему рукой показав на свою полку: покараульте, дескать, - вышел без слова.

– Х-ха, причудливый, видать!
– Петр язвительно постукал себя пальцем по голове.

Напротив, со второй полки, высунулся по грудь мутно-заспанный человек в подтяжках, радовался:

– Подожди, он еще вас поразит!

Человек изогнул голову под свою полку и, увидав там спящего мужика в зипуне, начал его ворошить за плечо:

– Деда, а деда! Ты чего спишь-то, деда?

Мужик нехотя, как кот, приоткрыл дремлющие, равнодушные глаза, а верхний, не зная покоя, суетился над ним:

– Дедка, хочешь яблочка, а? Возьми яблочко!

Мужик, шмурыгнув носом, взял яблочко, вяло перекрестился. Теперь человек в подтяжках начал без жалости тормошить мальчонку, для тепла улезшего в шапку по самый нос.

– Эх, малой, хочешь яблочка, малой? На яблочко!

Мальчонка одурело оглядывался, хлопая белыми овечьими ресницами. Он не узнавал вагона. "Стекла..." - бормотал он. Яблоко так и держал перед собой в протянутой руке, не понимая, откуда и для кого оно... Человек на полке весь издрыгался от удовольствия: видать, хотелось ему хороших, компанейских людей, шуму побольше. Поймав на себе глаза Журкина, он уже не отпускал их, вцепился и все изъяснялся про себя. Зовут его Юрий Николаевич, по фамилии Фиалектов, и едет он в долговременную командировку на новые места, на Урал, старшим бухгалтером.

– Все словчились, отказались, саботеры! А сам я, понимаешь, социального происхождения от крестьян, меня мамка в жнитво на полосе родила, ей-богу, деда! Фамилия моя самая крестьянская - Блинков, а зовут Кузьма...

"Вот скакун!" - неприязненно подумал про него Журкин и решил больше на бухгалтера не смотреть, не связываться: он боялся греха от таких дрыгающих, беззаботных человечков, - сейчас веселится, а потом завопит вдруг, что у него деньги вынули... И про две фамилии путалось: не поймешь, с дурью брякнуто или со смыслом. Качалось и дребезжало временное дощатое жилье, на каждом полустанке набивались в проход деревенские и уездные люди, порой заунывно плакался где-то над снегами, над необыкновенным полем паровоз... Бухгалтер заметил парнишку в углу, рядом с Петром, к нему прицепился:

– А ты куда едешь, малой? На работу, что ль?

– На работу, - парнишка стеснительно, зверковато ежился.

– Зовут как?

– Тишкой.

– На вот, Тишка, яблочко. Дома-то папка, что ль, остался?

– Маманька...

Бухгалтер заглянул еще в окно и, сказав: "Ни черта природы не видать", - вдруг как-то повял, до отвала, видно, надрыгавшись, повернулся к стене и захрапел.

Между

лавок опять появился богатенький в каракулях, он утирался белым с бахромой полотенцем. Утершись, каракулевый где-то там у себя наверху неожиданно заговорил:

– А через час Сызрань.

– Уже Сызрань?
– преувеличенно подивился Петр, который за каждым движением каракулевого следил обожающими и завистливыми глазами.

Но каракулевый опять ничего не ответил. Крепко сжав губы, сел напротив, между старушкой и зипунами, вынул записную книжку в лакированном переплетике и начал что-то, хмурясь, исчислять в ней - наверно, денежное и важное. Петр, кашлянув, с достоинством сказал:

– Раз Сызрань скоро, давай, Ваня, чайник: по чаям ударим.

Журкин послушно полез в торбу. Сызрань, наболелая Сызрань! Двадцать пять лет назад вот так же развертывалась рельсами и грохотала она навстречу жизни. Тогда еще тепло и надежно жилось Ване за отцовской спиной, за отцовскими мыслями. И правда, не обманула Сызрань. За один год разжились так, как в Пензе не разжились бы за десять; все было - и собственная мастерская на углу с богатой гробовой выставкой и венками, и катафалк, и пара серых величавых лошадей, и у Вани для гулянок с барышнями сорочка, вышитая в крестик, под однобортной со стоячим воротником тужуркой. Тут, в Сызрани, у Вани выросли черные усы, тут он записался, как и многие другие молодые форсуны, в охотники пожарного общества, чтобы мимо барышень провихриться иногда в золотой каске... Однажды в сухой июньский день полыхнула Сызрань сразу с двух концов. От черного дыма, всклокотавшего над нагорьями, померкло солнце. По всему городу гудел и кидался бурей красный языкастый огонь, который пожирал и жилища, и людей, и скотину, и от мастерской Журкиных, от катафалка, от склада осталось к утру одно горькое от гари пепелище. Папашу схоронили через три дня после пожара - от огня, от всесветной гибели зашлось сердце. Ваня сам сколотил ему из досок простой, некрашеный гроб, а после похорон поехали с матерью и гармоньей куда глаза глядят.

Пронестись бы без останову, не видеть ее, замогильную, роскошную когда-то зарю - Сызрань... Теперь Журкину шел пятый десяток, старше отца стал, и борода выросла гуще отцовой, а так и не добился в жизни спокойного и сладкого куска. И вот на пятом десятке - никак не думал - опять сызнова поднимать разоренную жизнь и сызнова, с обносившимися уже силами, пускаться в скитанья... Сызрань близилась, в вагоне увязывали узлы, застегивались, гремели чайниками.

Петр, нахмурившись, спросил соседа-паренька:

– Тебя, говоришь, Тишкой звать?

Тишкой...

– На, держи чайник. Сейчас в Сызрани за кипятком слетаешь.

Тишка растерянно взял всунутую ему в пальцы жестяную ручку. Выйти из вагона в путаницу неведомо какого места и, может быть, потеряться там от поезда...

– Дяденька, да я не знаю, куда, я заплутаюсь.

– Ну-ну, заплутаюсь! Тебе сколько годов-то?

Тишке оказалось восемнадцать. Петр со строгой снисходительностью, как хозяин, расспросил, кто он такой, куда едет. Тишка, оробело держа чайник, ответил, что сами-то они с матерью из Лунинского района, а жил он в пастухах, а потом в работниках в селе Засечном, у мужика Игната Коновалова. "Лунинский район - это от нашего, Мшанского района недалеко, значит земляки". А теперь, как у дяди Игната отобрали все и самого угнали неизвестно куда, кормиться стало негде, и люди посоветовали, что лучше, чем куски собирать, ехать надо на стройку. Вот он и поехал.

– На какую стройку-то?
– спросил Журкин.

Тишка назвал: на Красногорскую. Это была та же, на которую налаживали и Журкин с Петром, - самая большая стройка на Урале, о ней гремели все газеты. От общего сочувствия Тишка разгорячел и сам уже осмелился спросить у Петра, правда ли все, что про эту стройку люди говорят.

– Раз едем вместе, ты за нас держись, - важно ответил Петр и тут же сообщнически подмигнул зачем-то бесчувственному гражданину в каракулях.
– За нами, оголец, не пропадешь.

Поделиться с друзьями: