Люди легенд
Шрифт:
Утром искалеченного и потерявшего сознание профессора вытащили во двор и бросили в сырой, холодный погреб. Буйко долго лежал, ничего не чувствуя, ни на что не реагируя. Но как только к нему вернулось сознание, он сразу же с тревогой начал вспоминать: правильно ли вел себя на допросе? не проговорился ли? не выдал ли случайно намерения партизан, когда был без сознания? Хорошо зная по опыту врача, что человек в бессознательном состоянии часто выдает самое сокровенное, он еще с вечера начал заставлять себя не думать о Мотовиловском лесе, куда должен был перебраться отряд, и нарочно
Поэтому, очнувшись в темном, пропитанном плесенью и острым запахом перекисшей капусты крестьянском погребе, он опять начал напряженно припоминать, что говорил карателям, не выбили ли они у него какого признания?
Вскоре в Ярошивку прибыла особая команда из Киева. Видимо, личностью профессора заинтересовалось киевское гестапо, если не доверило его допрос своим фастовским уполномоченным.
Профессора вытащили из погреба. Тело его было изуродовано: левая нога перебита, лицо обезображено, на седой бороде засохли кровавые сгустки.
В этот раз его притащили в другой дом — тоже знакомый. Это была хата Кирилла Василенко. Здесь уже не было свидетелей — ни женщин, ни детей. Возле стола сидела целая стая гестаповских офицеров — с черными крестами на груди, со свастикой на рукавах. А за столом отдельно от всех, сурово насупившись, сидел обер–фюрер. Кроме обычных гестаповских знаков у него на правом рукаве выделялся человеческий череп — эмблема смерти. Трудно придумать более удачную эмблему, которая бы так полно выражала всю суть гестаповцев.
Жандармский офицер и обер–лейтенант сидели в стороне, оба с явно недовольным, виноватым видом. Очевидно, старшее начальство не на шутку разгневалось на них за неспособность вести допрос.
Теперь при допросе профессора уже не били. Даже не очень придирались к нему, когда он не хотел отвечать на заданные вопросы. Вероятно, гестаповцы поняли, что из него ничего не выбьешь; им требовалось теперь найти кого-то другого, более слабого духом, который бы вместе с тем знал о партизанах и о партизанских связях с населением не меньше, чем профессор.
В хату втолкнули старого–престарого деда — худого, высокого, с трясущимися руками. Казалось, он больше держался на клюке, чем на ногах. Его лицо напоминало кожуру печеной картошки, а глаза — по–стариковски слезящиеся, ласковые и добрые — смотрели на всю эту компанию гестаповцев с удивлением.
Это был дед Порада, хорошо знакомый профессору.
Допрос вел обер–фюрер:
— Дедушка, а кто еще в вашем селе знает этого профессора?
— Это какого же профессора? — переспросил дед.
— Не прикидывайся дурачком, — прикрикнул обер–фюрер. — Ты лучше расскажи, кто еще знает его в селе?
— Не знаю этого человека, — ответил дед.
Четыре эсэсовца из спецкоманды, которые стояли до того в стороне, по знаку обер–фюрера подскочили к деду Пораде и, как коршуны, набросились на старика…
Когда дед пришел в себя, эсэсовцы стояли рядом, вытянувшись по команде «смирно», словно бы они не избивали пять минут тому назад старика. На скамье дед снова
увидел профессора Буйко.— Ну, а теперь узнаешь его? — спросил обер–фюрер, указывая старику на профессора.
Дед медленно покачал головой и, тяжело переводя дыхание, произнес:
— Впервые вижу… этого… человека…
Деда Пораду вытолкнули за дверь и привели старого Юхима Лужника. Он еле держался на ногах перед следователем : видно, в соседней хате такая же команда жандармов уже «обработала» его, готовя к допросу. Однако гестаповцы опять ничего не добились. Юхим упрямо твердил:
— Впервые вижу этого человека…
Вслед за Лужником одного за другим допросили до сорока заложников. Гестаповцы старательно доискивались сообщников профессора, но они словно сговорились: «Не знаем такого!..»
Профессора потащили в клуню, где укрывались женщины и дети. При появлении гестаповцев они, как цыплята от стаи коршунов, начали было разбегаться. Одна молодая женщина бросилась было на огород, но жандарм дал короткую очередь, и она, взмахнув руками, повалилась в картофельную ботву.
Бежать запрещено. Смотреть можно. Даже желательно, чтобы все видели, как истязают и пытают партизан. За попытку бежать — расстрел на месте.
Перепуганные женщины и дети забились под плетень, под стены, боясь показываться гестаповцам на глаза и не менее страшась прятаться от них.
Тем временем гестаповцы придумали новый способ допроса профессора. Они привязали его тросом за покалеченные руки и начали подтягивать к перекладине. Подтянут, раскачают и бросят, подтянут, раскачают и бросят. Так несколько раз. Профессор корчился от боли, до крови кусал себе губы, но молчал. Он казался уже мертвым. Но гитлеровцы отливали его водой и снова — в который уже раз! — подвергали пыткам.
Молчание профессора приводило обер–фюрера в бешенство. Он выходил из себя от бессилия вырвать из этого партизана–ученого хоть какое-нибудь признание. Гестаповцы уже не требовали сведений об отряде, добивались от профессора лишь раскаяния. Обещали ему сохранить жизнь, если он отречется от партизан и покорится немецким властям.
Профессор и на это ничего не отвечал. Поздно вечером его, измученного, полуживого, бросили на телегу, словно в насмешку, крепко связали ему искалеченные руки и отвезли в колхозный сарай. Там уже вторые сутки ждали своего приговора сто сорок шесть заложников. Гестаповцы, видимо, нарочно бросили туда искалеченного и окровавленного профессора, чтобы вселить в заложников еще больший ужас и тем развязать им языки.
В сарае было темно и стояла какая-то страшная тишина, лишь изредка нарушаемая боязливым вздохом, робким покашливанием. А где-то рядом за стеной монотонно и однообразно постукивали подкованные сапоги жандармских стражников.
— Воды! — в беспамятстве пробормотал профессор. — Дайте воды!..
Зашелестела солома. Тихо забулькала из бутылки вода. В углу возле профессора кто-то уже хлопотал, смачивая ему голову. Сознание к Петру Михайловичу вернулось лишь ночью. Некоторое время он лежал притаившись, пытаясь угадать, где находится. Ему казалось, что возле него по-прежнему гестаповцы.