Люди в бою
Шрифт:
Вой сирен раздается, прежде чем прилетают самолеты. Мы мчимся во двор дома, где вырыто глубокое бомбоубежище. С гор позади Барселоны доносятся резкие, частые выстрелы зениток, из-за рваных облаков слышен гул моторов. Нам слышно, как свистят на лету бомбы, слышно, как они взрываются; впечатление такое, будто бомбы падают далеко, однако когда я позже днем обедаю с Эдом в «Мажестике», он говорит мне, что бомбы сбросили на рыбный рынок в предместье Барселоны, он уже успел сегодня там побывать. Бомбами убило тридцать и ранило сто двадцать четыре человека, пострадали в основном женщины — они стояли в очереди за рыбой. «Их увозили в грузовиках, — рассказывает Эд. — Они навалом лежали в кузовах — головы болтаются, подскакивают на ходу, лица серые».
Кормят в «Мажестике» недурно — дают хороший суп (всего несколько ложек), селедку (кусочек величиной сантиметра в два), персик и вино, блюда отменно приготовлены, и подает их официант в смокинге, который и бровью не повел при виде моего обтрепанного костюма. Однако еда только раззадорила наш аппетит, а ведь «Мажестик»
Ресторан стих, и вдруг поначалу негромко, потом все больше и больше набирая силу, в ресторанном зале, полном затихшими людьми, звучит голос, один только голос, девичий голос, поющий песню. У девушки глубокое, звучное сопрано, она поет в стиле фламенко, такое пение точнее всего называют canto hondo (глубокое пение); в этих песнях чувствуется мавританское влияние, поют их в непривычном музыкальном строе, и сама мелодия, и ее исполнение импровизируются на ходу. В этой песне живут надежда, горе, чаяния народа; именно такая песня и должна звучать в этом темном ресторанном зале, где множество скрытых темнотой людей безропотно ожидают смерти, которая может настигнуть их в любой момент. Песня эта, хотя она уходит корнями в старину, — наилучшее воплощение войны испанского народа, она — голос народа, долгие века обреченного на вымирание. А едва жизнь этого народа осветила надежда (ее принесла с собой молодая Республика), как его снова захотели отбросить в пучину мрака — и вот, не умея воевать и не имея оружия, этот народ поднялся на борьбу против хорошо подготовленной, до зубов вооруженной армии своего врага. У них и поныне нет оружия, и они и поныне борются. И я снова думаю: этих людей не победить, хоть их и побеждают. Я пытаюсь представить себе лицо певицы; потом свет зажигается, и я вижу, что мои ожидания оправдались — она настоящая красавица.
Мы идем по затемненным улицам: машинам разрешено ездить с зажженными фарами, но окна, все до одного, затемнены, а уличные фонари уже два года как не горят. Мимо текут толпы людей, но их не видишь, с ними не сталкиваешься — их зрение приспособилось к темноте: они спешат по своим делам; влюбленные, пользуясь темнотой, тягостной для всех остальных, ласкают друг друга. Прохожие никогда не сталкиваются, хотя не видно ни зги. По широкому проспекту Пасео, по огромной площади Каталонии, совсем как днем, толпами гуляют люди. Эта еженощная, призрачная жизнь толпы, фланирующей в кромешной тьме, таит в себе нечто чудовищное и прекрасное одновременно, так же как оживленные бульвары, с их бесчисленными цветочными киосками, днем запруженные бурлящим народом, праздно слоняющимися проститутками, являют зрелище человеческой выносливости и мужества, которое нигде больше не увидишь, — при всей его эфемерности в нем чувствуется лихорадочная жажда жизни.
В Барселоне полно бойцов Интербригад: их отпускают погулять из госпиталя в Матеро и из Лас-Планас, где оправившиеся от ранений бойцы ожидают отправки на фронт. Эд по секрету сообщает мне, что решение отозвать интернационалистов из республиканской Испании уже принято, ждут только подходящего момента. Мне чудится в этом жестокая издевка — ведь сотни людей будут ранены, а то и убиты, покуда об этом решении объявят; убиты в те самые минуты, когда они должны были бы вернуться на родину, а то и снова в изгнание — ведь многим из них некуда ехать. Не в Германию же им возвращаться? Не в Италию? Почему смерть в такие минуты оборачивается издевкой? Ведь когда ни умри, смерть всегда нежелательна, всегда издевка. Джо Тейлор говорит, что интернационалистов не возвращают обратно в бригады, многих из них отсылают к французской границе в Олот; мы встречаем и других товарищей (они тоже подтверждают рассказ Тейлора): Морриса Голдстайна, бывшего комиссара первой роты, которой первоначально командовал Ламб, — он лечится здесь после ранения; Луиса Гейла, бывшего батальонного фельдшера; Джека Боксера, занятного типа, который выигрывает в покер тысячи песет, — он предстает перед нами разодетый в пух и прах, дорого и кликливо; Кэррола и Томпсона, батальонных оружейников, — я сталкиваюсь с ними в кафе на Рамбла-де-лас-Флорес, где они пьют овсяную бурду, которая здесь сходит за кофе. Они сейчас в загуле, сорят деньгами, однако им никак не удается наесться досыта, и они, не ропща, сносят недоедание. В Барселоне считают, что франкистское контрнаступление на Эбро выдохлось, что Франко не станет нас больше атаковать, хоть он и стянул в этот район тысячи не измотанных боями итальянских солдат, которых не решается бросить в бой. Как они ошибаются…
В Барселону стеклось столько беженцев со всей Испании, спасающихся от франкистской армии-освободительницы, что с едой становится совсем туго. Так туго, что каждый поезд, уходящий из города, набит до отказа — сотни людей едут в деревню менять вещи на продукты. (За деньги еды не купишь.) Чтобы сесть в поезд, надо встать затемно, тогда ты будешь первым
у кассы и можешь рассчитывать на билет. Поэтому я ловлю грузовик, который возит на фронт газеты и другие печатные издания, и через Вальс, где расположен наш аэродром, Монтбланк, где у нас сборный пункт для новобранцев, и Реус, почти целиком разрушенный бомбежками, еду в горы, в городишко с причудливым названием Гратальопс (есть еще и городишко под названием Кантальопс, что, впрочем, не имеет отношения к делу) — там сейчас находится полевая почта XV бригады.После того как я шесть часов кряду протрясся в грузовике, который привез меня в маленький городишко по другую сторону реки (там меня настигает письмо от Табба — он лежит в госпитале с пулевым ранением головы: в письмо вложены сигареты и пакетик жевательной резинки), мне приходится торчать здесь весь день до девяти вечера — пока не освободится почтовый грузовик, который ездит за реку и делает остановки у каждой батальонной кухни. В бригаде, куда я попадаю только в половине четвертого утра, когда мой купленный в Барселоне, новый с иголочки костюм уже потерял свою свежесть, меня ждет сюрприз — оказывается, мы все еще в резерве. (Спать мне удается лечь только через полчаса — Дейву Гордону не терпится рассказать, как его ценит Гейтс.) Ждет меня и другой сюрприз — мне вручают посылку, первую и последнюю посылку, которую я получаю за время пребывания в Испании: Дейв Заблодовский и другие друзья из «Викинг-пресс» прислали мне четыре блока сигарет и восемь больших плиток шоколада.
Наши позиции занимает 45-я дивизия; наутро противник предпринимает парочку мелких вылазок, она с легкостью их отбивает. Наши батареи и батареи фашистов все еще состязаются — ведут дуэль через лощину, в которой залегли наши бойцы. Они тем не менее настроены куда бодрее: им пришли посылки от «Друзей Линкольновской бригады», и почти каждый, у кого есть хоть одна дружественная душа, обеспечен (на сегодня) куревом, а то и шоколадом. Вулф рад-радехонек: какой-то парень, который намеревался поехать в Испанию, заблаговременно отправил себе огромную посылку. В Испанию он не приехал, и Вулф предвкушает, как он будет щеголять в замечательной кожанке (на меховой подстежке); кроме кожанки, в посылке еще большие запасы исподнего всех видов, носков и прочих мелочей. К тому же парень, судя по всему, рослый, что тоже весьма предусмотрительно с его стороны. Джорджу Уотту достается банка с леденцами. Жизнь мне улыбается — вечером меня посылают в автопарк позади наших позиций, и там Лук Хинман, который помещается вместе с личным составом комиссариата (полное незнание испанского причиняет ему массу неудобств), раздобывает среди комиссариатских запасов настоящий матрас, и мы расстилаем его под деревом.
— Хорошо, что я тогда поделился с тобой сигаретами, — говорит Лук. — Я всегда знал, что получу их обратно.
Мы смеемся, я рассказываю Луку, как проводил время в Барселоне, как я за три дня шесть раз принимал ванну (отчего моя чесотка начала проходить); как Герберт Мэтьюз угощал нас настоящим виски с содовой в своем номере «Мажестика»; чем меня кормил Эд Рольф и как меня поразило, что я еще не отвык пользоваться ножом, вилкой и ложкой и не забыл, как сидеть за накрытым белой скатертью столом, уставленным стаканами, тарелками и чашками.
— Кончай, — говорит Лук. — Не надрывай мне сердце.
И мы садимся за бюллетень, боремся с франкистской пропагандой, приветствуем вновь прибывшее подкрепление — жалкий сброд, из бывших заключенных, бывших дезертиров, а также неустойчивых, ненадежных элементов, набранный где только можно правительством, которое начинает испытывать нехватку в людях. Мы цитируем заявление президента Чехословацкой республики Бенеша. «Некоторые элементы пытаются развязать гражданскую войну…» После того как Генлейн удрал к Гитлеру, нацистская партия в Чехословакии объявлена вне закона, в восемнадцати областях введено военное положение. Нас радует, что наконец-то против гитлеровского терроризма принимаются необходимые меры. Но день выдается тревожный, в небе над нашими головами то и дело схватываются наши и их самолеты. А непрекращающаяся дуэль между нашей и их артиллерией, во время которой наши орудия пытаются нащупать их батареи, а их батареи пытаются нащупать наши, приводит к тому, что обе батареи находят наш автопарк. Когда снаряды начинают падать поблизости, мы каждые десять минут вскакиваем, бросаем пишущую машинку и ротатор и бежим в недостроенные блиндажи. (В результате страницы путаются местами.) Лук сидит на подножке комиссариатского грузовика, я валяюсь на матрасе. Заслышав свист снаряда, мы мчимся во весь опор к террасе пониже нашей, прячемся под ней; когда мы возвращаемся, оказывается, что матрас в клочья изодран шрапнелью, в дверце грузовика зияют три дыры, шины пропороты и бензобак течет.
— Должно быть, судьба нас хранит для великих свершений, — говорит Лук; мы обсуждаем, почему на передовой мы тряслись куда меньше, чем здесь. — Я тебя чуть не облобызал, когда ты меня взял к себе, — говорит Лук. — А теперь я, пожалуй, не прочь вернуться обратно. Там безопаснее.
Зато кормят в автопарке на славу, готовят они из тех же продуктов, но всего на тридцать едоков, и вдобавок готовкой занимается человек, которого не кривя душой можно назвать поваром.
После ужина я возвращаюсь в бригаду, батальоны все еще полнятся слухами о нашем отзыве, который, по общему мнению, должен вот-вот произойти. Испанцы неизменно встречают нас вопросом: «Ну как, скоро домой?», нам приходится поелику возможно убедительнее уверять их, что это не так. Гордон рассказывает, что решение отозвать интербригадовцев принято, однако в свойственной ему рассудительной манере добавляет: