Людоед
Шрифт:
Тереза задышала чуточку глубже.
— Жан, иди ко мне в постельку, обними меня, Жан, — шепнула она и, прильнув к нему всем телом, обвила руками шею, наклонила к себе его голову и впилась в губы поцелуем.
Корчась от стыда, Жан Кальме позволил увлечь себя к постели и лег на спину, послушный, как ребенок. Он лежал с закрытыми глазами, задыхаясь от злобы и унижения. Тошнота, обжигающая желудок. Ярость. Мой отец спал с Лилианой, я накрыл их в кабинете, она стояла у окна голая, а он тискал ее грудь… Она трогала, ласкала, сосала огромный, ненасытный член доктора. Боль и отчаяние терзали Жана Кальме. Бессилен. Доктор хохотал и веселился на пороге комнаты. «Эй, Бенжамен, держись, мой мальчик! Сейчас самое время показать, на что ты способен!..»
Тереза раздевала его, как всегда, ласково и проворно. Расстегнула и сняла с него рубашку — Жан Кальме чувствовал касание ее ловких пальцев; затем ее руки расстегнули пояс, спустили
Жан Кальме прошел по улице до собора, обогнул его и спустился на мост Бессьер. Он шагал с поникшей головой, терзаясь и упиваясь своим несчастьем. Внезапно, подняв глаза, он увидел своего товарища по коллежу, Блоха, Жака Блоха, ныне аптекаря, который шел ему навстречу. Блох издали улыбнулся ему, а подойдя ближе, протянул руку.
— Грязный жид! — сказал Жан Кальме — громко, чтобы его услышали. Сделав несколько шагов и хихикнув, он четко повторил:
— Грязный жид!
Потом он подошел к перилам моста и заглянул в пропасть. Головокружение и мерзкая выходка зловонной тошнотой подступили к горлу. Его долго рвало желчью на собственные ботинки.
За три дня до смерти — в пятницу 15 июня — Жан Кальме проснулся очень рано и с ужасом вспомнил вчерашнее. Разумеется, он еще не знал, что умрет, и думал, что ему предстоит и дальше делать те же движения, принимать с отвращением — или с удовольствием — те же зрелища и выполнять свою работу точно так же, как и в любой другой день.
Он отправился пешком в гимназию и по пути заглянул в «Епархию» выпить кофе. Собираясь расплатиться, он вертел в пальцах пятифранковую монету и вдруг впился в нее острым взглядом. Как это он раньше не замечал?! На одной из сторон массивной монеты был изображен человек, воплощавший Швейцарию; спокойная сила и уверенность, исходившие от него, больно уязвили Жана Кальме. Человек был изображен в профиль: высокий ясный лоб, прямой солидный нос, тонкие губы, упрямый подбородок. Одежда, распахнутая на груди, обнажала мощную шею и мускулистую грудь; голову с вьющимися волосами прикрывал капюшон, какие носили в старину швейцарские крестьяне, косари, охотники, лесорубы — честные, работящие люди, сильные одной своей верой. Однако борода у человека отсутствовала, и это не позволяло назвать его Вильгельмом Теллем, а, скорее, приближало к нынешнему веку. И все в этой монете — ее тяжеловесность, длинная надпись вокруг головы мужчины — CONFEDERATIO HELVETICA, его мужественная, спокойная красота — дышало невозмутимой силой, усугубившей печальное одиночество Жана Кальме.
Он яростно бросил монету на стол, сунул сдачу в карман и вышел.
CONFEDERATIO HELVETICA! Ему как раз предстоял урок латыни. Воспоминание о профиле на монете не давало покоя. Почему его так раздражали эти два простых внушительных слова? Да вот почему: он вдруг с изумлением понял, что латынь была отцовским языком.
Священным языком силы и несокрушимой мощи. И он, Жан Кальме, сейчас войдет в класс и будет читать на латыни, и переводить с латыни, и комментировать латынь. Он, жалкая мокрица, слизень, посмеет взобраться на этот вечный, незыблемый монумент, оставляя на нем мерзкие следы своего студенистого тела, своей грязной слизи! Да кто ты такой, Жан Кальме, чтобы посягать на жилище отца твоего?! Неужто ты надеешься когда-нибудь проникнуть туда? О нет, эта крепость не откроет тебе двери, она будет защищаться до конца! С высоты веков она презрительно смотрит на тебя, ничтожная букашка, и смеется над твоими бессильными попытками прогрызть ее вечные камни!
Жан Кальме с ужасом вслушивался в громовой голос, звучащий в его ушах. Учитель латыни! Учитель латыни? Хозяин, скажите пожалуйста! Не стыдно ли тебе, Жан Кальме, бессильный Жан Кальме, цепляться за латынь своими грязными руками?! Сколько лет ты дерзко оскверняешь мои стены. Воровски присваиваешь себе частицы моего дома. Это язык отца, Жан Кальме! Ноги твоей больше здесь не будет! Ты не имеешь права на латынь, на этот святой язык! Он принадлежит сильным мира сего!
Жан Кальме остановился. Мимо пробегали шумные стайки школьников в ярких, разноцветных одежках. Он обернулся: сзади, шагах в тридцати, шел Франсуа Клерк. Поговорить с ним? Попросить о помощи? Нет, бесполезно! Уж ему-то, Франсуа Клерку, неведомы эти призрачные страхи. Он ничего не поймет. Он проводит свои уроки, занимается творчеством — щедрый, сильный Франсуа Клерк. Жан Кальме двинулся
дальше. Выйдя на Соборную площадь, он, вместо того чтобы свернуть к гимназии, быстро шмыгнул направо, за угол, вошел в Синематеку и несколько минут простоял в вестибюле.«Не могу. Не могу туда идти, — твердил он про себя. — Этот Вергилий, это утро, этот третий класс… Не могу!»
Жан Кальме вышел на улицу, торопливо огляделся, проверяя, не видит ли его кто-нибудь из знакомых, добежал до «Сосновой шишки» и позвонил оттуда в гимназию: он приболел, его не будет ни сегодня, ни завтра, в субботу… да, он наверняка придет в понедельник.
Мадам Уазель напомнила ему, что письменный экзамен в выпускных классах начинается в понедельник в восемь утра и что он еще месяц назад был назначен ассистентом в одном из них. Жан Кальме вторично обещал прийти и повесил трубку.
Ну, вот он и свободен. Теперь можно передохнуть.
Внезапно ему захотелось убедиться, что прах доктора все еще надежно сокрыт в урне за решеткой колумбария. «Он мертв, мертв, этот гад! — сказал он себе. — Он превращен в кучку пепла. Я не стану терзаться из-за какой-то щепотки праха!» И он зашагал по солнечным улицам в сторону крематория.
Подходя к кладбищу, он уже почти пришел в себя.
Густой плющ, одевший старые стены, ярко блестел под солнцем. Жан Кальме шел по центральной аллее. Над газоном с криками носились воробьи, среди ирисов и роз прыгали хлопотливые дрозды. Жан Кальме остановился взглянуть на них. Когда он пошел дальше, на него брызнула струйка воды из поливальной вертушки; воробьи, смешные, суетливые, купались в сверкающей воде и отряхивали крылышки.
Вдали, на фоне неба, уже вырисовывалась труба крематория.
Жан Кальме поднялся по ступеням, свернул направо и увидел колумбарий. Он подошел.
Сначала, ослепленный солнцем, почти ничего не различал в полумраке. Затем наконец увидел: в глубине ниши стояла большая урна крапчатого мрамора. Жан Кальме с удовольствием прочел надпись:
ДОКТОР ПОЛЬ КАЛЬМЕ1894 — 1972Прекрасно! Тут все в порядке, можно не беспокоиться. Но что, если он опять услышит тот голос? Что, если тот взгляд снова проникнет к нему в самое сердце? Урна была заперта в нише, но доктор, казалось, витал в воздухе — хитрый, неуловимый и еще более проворный оттого, что был мертв. Его голос громом отдавался в мозгу Жана Кальме, уничтожающе высмеивал все самые сокровенные его помыслы. Да, Жан Кальме, он съест тебя живьем!
Жан Кальме безнадежно махнул рукой и пошел назад, в парк. Солнце уже стояло высоко, раскаляя все вокруг… Жан Кальме пересек кладбище и вышел на улицу.
Ему словно вздумалось сделать смотр всей своей родне, так одинокий человек скорбно пересматривает старый семейный альбом — и он, взяв такси, поехал в «Тополя». Он не сразу вошел в дом. Сперва погулял вокруг, в саду, по берегу озера, вдоль лавровой аллеи. Окна в нижнем этаже были открыты. А вот наверху, под крышей, ставни его детской комнаты были затворены. Тем лучше. Значит, глаза доктора больше не смогут пронизывать стены. Жан Кальме мысленно увидел себя затаившимся на кровати, в полумраке: он притворяется, будто читает, а на самом деле с ужасом ждет, что с минуты на минуту взгляд или голос Людоеда вытащит его из укрытия на арену цирка. Но нет, ставни кабинета тоже были плотно замкнуты, и Жан Кальме ощутил веселое удовлетворение; у него отлегло от сердца. Он подошел к двери и позвонил. Мать открыла и засветилась от счастья.
— Это ты, Жан, мой маленький Жан! Ты разве сегодня свободен?
Жан Кальме не ответил. Поцеловав мать, он вошел в переднюю, и тотчас его овеяли два знакомых с детства запаха — смотровой комнаты и погреба, запах дезинфекции и лекарств и запах лежалых зимних яблок. Обернувшись к старой женщине, он крепко обнял ее: щуплая фигурка — кожа да кости, синевато-бледное морщинистое личико, царапины от гребня на висках, там, где поредевшие волосы были тщательно зачесаны назад…
Столовая купалась в радостном утреннем свете. Высокие часы по-прежнему мерно тикали в своем застекленном футляре. Стол сиял полировкой. Фарфоровая посуда по стенам ласкала глаз свежей белизной. На кресле у окна лежала вышивка, которую мать бросила, услышав звонок. "Она борется, — подумал Жан Кальме. — Она пытается противостоять распаду. Ни одиночество, ни возраст не смущают ее. Она согнута в три погибели, она страдает от бессонницы и все-таки занимается хозяйством, работает, ест каждый день. Я уверен, что она приносит еду сюда, в столовую. Вот так она боролась всю свою жизнь, на свой манер, никому не жалуясь, с виду покоряясь обстоятельствам… Что это — желание соблюсти приличия или, быть может, гордость? Ведь она никогда ни у кого не просила помощи… " И он с нежностью оглядывал чисто прибранную комнату, вышивку на кресле. Когда мать села, он придвинул свой стул поближе и ласково взял ее за руку.